Выбрать главу

доказывать тебе, что здесь так, а что не так. Напротив, когда ты мне объясняешь что-нибудь

связанное с делами, я особенно отчетливо чувствую, что ты разбираешься в таких вещах лучше,

чем я. Но, с другой стороны, я часто удивляюсь твоему образу мышления там, где речь идет о

любви.

Твое последнее письмо дало мне гораздо больше пищи для размышлений, чем ты, быть

может, предполагаешь. Я думаю, что моя ошибка и истинная причина, из-за которой от меня

отвернулись, такова: когда у человека нет денег, его, само собой разумеется, ни во что не

ставят; таким образом, с моей стороны было ошибкой и близорукостью воспринять слова Мауве

буквально или хоть на минуту допустить, что Терстех вспомнит о том, что у меня и без того уже

было много трудностей.

В настоящее время деньги стали тем же, чем раньше было право сильного. Возражать

тому, у кого они есть, опасно; а если человек это все-таки делает, то реакция получается отнюдь

не такая, какой он ждет – противная сторона не задумывается над его доводами, а, напротив,

отвечает ему ударом кулака по затылку, точнее сказать, словами: «Я больше у него ничего не

куплю» или «Я ему больше не помогу».

Поскольку это так, Тео, я рискую своей головой, противореча тебе, но я не знаю, как

поступить иначе. Если моя голова должна слететь с плеч – что ж – вот моя шея, руби! Ты

знаешь мои обстоятельства и знаешь, что моя жизнь целиком зависит от твоей помощи. Но я

между двух огней. Если я отвечу на твое письмо: «Да, ты прав, Тео, и я откажусь от Христины»,

тогда, во-первых, я скажу неправду, соглашаясь с тобой; во-вторых, обреку себя на подлый

поступок.

Если же я буду противоречить тебе и ты поступишь, как Т. и М., мне это будет, так

сказать, стоить головы.

Ну что ж, с богом! Пусть слетает моя голова, если уж так суждено. Другое решение еще

хуже.

Итак, здесь начинается краткий документ, откровенно излагающий кое-какие вещи,

которые, вероятно, будут восприняты тобою так, что ты откажешь мне в помощи; но скрывать

их от тебя для того, чтобы не лишиться ее, кажется мне такой мерзостью, что я предпочитаю ей

самый наихудший исход. Если мне удастся разъяснить тебе то, чего ты, как мне кажется, еще не

понимаешь, тогда Христина, ее ребенок и я спасены. А ради этого стоит рискнуть и сказать то,

что я скажу.

Чтобы выразить свои чувства к К., я решительно объявил: «Она и никакая другая». И ее

«Нет, нет, никогда» оказалось недостаточно сильным, чтобы вынудить меня отречься от нее. У

меня все еще теплилась надежда, и моя любовь продолжала шить, несмотря на этот отказ: я

считал его куском льда, который можно растопить. Тем не менее я не знал покоя, и, наконец,

напряжение стало невыносимым, потому что она все время молчала и я не получал ни слова в

ответ.

Тогда я отправился в Амстердам. Там мне сказали: «Когда ты появляешься в доме, К.

уходит. Твоему «Она и никакая другая» противостоит ее «Только не он». Твое присутствие

внушает ей отвращение».

Я поднес руку к зажженной лампе и сказал: «Дайте мне видеть ее ровно столько,

сколько я продержу руку на огне». Не удивительно, вероятно, что потом Терстех подозрительно

поглядывал на мою руку. Но они потушили огонь и ответили: «Ты не увидишь ее».

Знаешь, это было уж чересчур для меня, особенно, когда они заговорили о том, что я

хочу вынудить у нее согласие: тут я почувствовал, что их слова наносят убийственный удар

моему «Она и никакая другая». Тогда, – правда, не сразу, но очень скоро, – я ощутил, что

любовь умерла во мне и ее место заняла пустота, бесконечная пустота.

Ты знаешь, я верю в бога и не сомневаюсь в могуществе любви, но тогда я испытывал

примерно такое чувство: «Боже мой, боже мой, за что ты покинул меня?» Я больше ничего не

понимал, я думал: «Неужели я обманывал себя?.. О боже, бога нет!» Этот ужасный, холодный

прием в Амстердаме оказался выше моих сил – глаза мои, наконец, открылись. Suffit. 1 Затем

Мауве отвлек и подбодрил меня, и я посвятил все силы работе. А потом, в конце января, после

того как Мауве бросил меня на произвол судьбы и я несколько дней проболел, я встретил

Христину.

l Довольно (франц.).

Ты говоришь, Тео, что я не сделал бы этого, если бы по-настоящему любил К. Но

неужели ты и теперь не понимаешь, что после всего, что было сказано мне в Амстердаме, я не

мог терпеть и дальше – это значило бы впасть в отчаяние? Но с какой стати честному человеку

предаваться отчаянию? Я не преступник, я не заслужил, чтобы со мной обращались по-скотски.

Впрочем, что они могут сделать мне теперь? Правда, в Амстердаме они взяли надо мной верх и

разрушили мои планы. Ну, а теперь я больше не прошу у них совета и, будучи

совершеннолетним, спрашиваю: «Имею я право жениться или нет? Имею я право надеть

рабочую блузу и жить, как рабочий? Да или нет? Кому я обязан отчетом, кто смеет принуждать

меня жить так, а не иначе?»

Пусть только кто-нибудь попробует помешать мне!

Как видишь, Тео, с меня уже довольно. Подумай над моими словами, и ты согласишься

со мной. Неужели мой путь менее правилен лишь потому, что кто-то твердит: «Ты сошел с

верного пути!» К. М. тоже вечно разглагольствует о пути истинном, как Терстех и священники,

но ведь К. М. именует темной личностью даже де Гру. Поэтому пусть себе разглагольствует и

дальше, а мои уши уже устали. Чтобы забыть обо всем этом, я ложусь на песок под старым

деревом и рисую его. Одетый в простую холщовую блузу, я курю трубку и гляжу в глубокое

синее небо или на мох и траву. Это успокаивает меня. И так же спокойно я чувствую себя,

когда, например, Христина или ее мать позирует мне, а я определяю пропорции и стараюсь

угадать под складками черного платья тело с его длинными волнистыми линиями. Тогда мне

кажется, что меня отделяют от К. М. и Т. многие тысячи миль, и я чувствую себя гораздо более

счастливым. Но, увы, следом за такими минутами идут заботы, я вынужден говорить или писать

о деньгах, и тут все начинается сначала. Тогда я думаю, что Т. и К. М. сделали бы гораздо

лучше, если бы меньше заботились об «истинности» моего пути, а больше подбадривали меня

во всем, что касается рисования. Ты скажешь, что К. М. это и делает, хотя его заказ все еще

почему-то не выполнен мною.

Мауве сказал мне: «Ваш дядя дал вам этот заказ, потому что однажды побывал у вас в

мастерской; но вы должны сами понимать, что это его ни к чему не обязывает, что это сделано в

первый и последний раз, после чего никто уже никогда не заинтересуется вами». Знай, Тео, я не

могу вынести, когда мне так говорят; руки мои опускаются, словно парализованные, особенно

после того, как К. М. тоже наговорил мне всяких вещей про условности.

Я сделал для К. М. двенадцать рисунков за 30 гульденов, то есть по два с половиной

гульдена за штуку; это была тяжелая работа, в которую вложено труда куда больше, чем на 30

гульденов, и я не вижу оснований считать ее какой-то милостью или чем-то в этом роде.

Я уже потратил немало времени на шесть новых рисунков, сделал для них этюды, но тут

все остановилось.

На новые рисунки уже затрачены усилия – значит, дело не в моей лени, а в том, что я

парализован.

Я уговариваю себя не обращать ни на что внимания, но нервничаю, и это состояние

гнетет меня, возвращаясь всякий раз, когда я снова берусь за дело. И тогда мне приходится

хитрить с самим собой и приниматься за другую работу.

Не понимаю Мауве: с его стороны было бы честнее вообще не возиться со мной. Каково