На сей раз повторилось то же самое.
VII
Хозяин «их квартиры» прибежал и известил:
— Пришла!
А она там уже в постели. Улыбается. Манит без слов.
«Ладно, без слов, так без слов! Проверяет, хочу или не хочу».
Долго проверяла. Надоело. Больше не хотел, как ни извивалась, как ни кусалась. Потом затихла. Лежала, лежала, наконец встала и пошла в рубахе босая по комнате. Пошла кругом. Пошла быстрей и быстрей, и всё ближе и ближе к центру комнаты, будто её что-то туда тянуло и что-то кружило всё сильней и сильней. Раскинула руки. Надулась колоколом и зашуршала, загудела, запосвистывала негромко её рубаха и полетевшие кругом волосы. Уже не стало видно её лица, лишь смазанное белое крутящееся пятно. И ниже такой же белый широченный круг из рук. Колокол гудел, посвистывал всё шибче, и в этот звук вошёл какой-то ещё, мало поначалу различимый, слабый, но постепенно крепчавший и оказавшийся её голосом, но совершенно неузнаваемым, каким-то утробным, с подвывом. Различил наконец и слова: «Ду-у-уххх Свя-а-а-то-о-й-й со-о-ои-иди-и-и на-а-а ме-е-ня-я-я!» Повторяла и повторяла их всё яснее, всё истовей, нисколько не задыхаясь, хотя кружилась, казалось, ещё сильней, обдавая его то прохладой ветра, разносимого полотняным колоколом, то пахучим теплом распалённого бабьего тела. Волосяной крут с посвистом, белый узкий высокий, белый широкий узенький. Голова вдруг запылала, в глазах поплыло, но он отчаянно зажмурился, тряханулся, и пошло просветление, чтобы ещё цепче, ещё жаднее вглядываться в это бешеное кручение, ни о чём не думая и чувствуя только, что оно, она, Федосья, превратившаяся в этот шуршаще-гудяще-посвистывающий, подвывающий полотняный ветродуй, всё сильней, всё властней тянет его к себе, в себя, как в колдовской водоворот, подмывает ринуться и закружиться так же дико рядом с ней, тоже с подвывом призывая сойти на них Святой Дух. Удержался и усидел лишь потому, что увидел за окном брызнувшее вдруг яркое солнце. Солнце — и это! Стал трезветь, всё больше и больше поражаясь и не понимая, как у неё до сих пор не закружилась голова, как она не задохнулась и не падает обессиленная — ведь сколько уже кружится, сколько подвывает-молит, пусть и намного слабее и тише. Видел, что это уже в полном забытьи, что это радение, истинное радение, про которые не раз слышал, но прежде никогда не видел.
Наконец остановилась, вся опавшая, обвисшая, с закрытым волосами лицом, с тёмными большими пятнами пота на рубахе, ничего не видя, еле держась на ногах, качаясь; молча покачалась, покачалась и вдруг слабым голосом, слабым-слабым завела ещё:
— О-о-о-о! О-о! Молю и красное солнце — возмолись Царю небесному! О-о, млад светел месяц со звёздами! О-о, небо с облаками! О-о, грозные тучи с буйными ветрами и вихрями! О-о, птицы небесные и поднебесные! О-о, синее море с реками и малыми озёрами! Возмолитесь Царю небесному! О-о, рыбы морские и скоты польские, и звери дубровные, и поля, и все земнородные! Возмолитесь к Царю небесному об откровении, о сошествии Духа Святого, благословенно-о-ого-о-о-о!
Она не пела — не осталось сил! — просто протяжно выговаривала, но с такой истовостью и надрывом, что Ивана словно стрелы пронзали с каждой новой фразой — так это было глубоко душевно и щемяще.
Потом совсем уже тихо, захлёбываясь, быстро, быстро забормотала:
...И, мягко, бесшумно осев, завалилась навзничь на пол, широко раскинув руки, с закрытыми глазами, и надолго, надолго замерла с опавшим, измученным, но сияющим, светящимся лицом; то ли что-то в ней продолжалось, то ли приходила в себя, отдыхала, то ли мигом уснула. Дышала прерывисто и всё тише и тише.
Он сидел на кровати и ждал. Думал о том, что произошло, и о том, как здорово она скрывала, что радеет, что сектантка — ни разу ведь и тени никакой не мелькнуло, во баба! — и ещё подумал, что «у них», наверное, только такое причитание-пение и признается и поэтому-то она никогда и не хотела его пение слушать...