Максим вошёл следом, держа в руках два стаканчика с кофе — один чёрный, другой с молоком. Положил молочный перед Анной, не сказав ни слова. Просто знал. Или догадался. Или вспомнил.
— Ну что, — Рита хлопнула в ладоши, будто собирала класс на линейку. — Раз уж мы тут, как в пионерском лагере, давайте устроим перекличку! Кто из нашего выпуска ещё жив-здоров?
Она вытащила из сумки потрёпанную тетрадку — ту самую, в которую в десятом классе записывали номера телефонов и «кто с кем целовался». Страницы были исписаны разными почерками, с поправками и сердечками.
— Лёха Потапов, — начала она, — уехал в Германию. Открыл автосервис. Женат на немке. Говорят, забыл, как по-русски материться.
— Светка Морозова — адвокат в Москве. Трое детей. Инстаграм весь в каникулах и йоге.
— Вовчик Смирнов — эмигрировал в Израиль. Продаёт винтажные часы. Жена — балерина, но уже не танцует…
Каждое имя падало на стол, как камешек в колодец. Анна слушала молча. Всё это было так далеко от её жизни — от её классной комнаты с потрескавшимися партами, от её тетрадей в клеточку, от её одиноких вечеров с чаем и «Войной и миром» в изголовье.
— А ты, Анка? — Рита вдруг перевела взгляд на неё. — Ты ведь так и не уехала? Всё там, в школе?
— Всё там, — кивнула Анна.
— И не жалеешь?
— Не знаю. Жалеть — значит признавать, что был выбор.
Рита усмехнулась. Не злобно — но с тенью чего-то тёмного, что не умещалось в её радужный образ «успешной подруги».
— А Макар, — произнесла она, обращаясь к Максиму, — ты-то как сюда попал? Вроде бы в элиту попал, да?
— Был в элите, — тихо сказал он. — Пока элита не решила, что мне там не место.
В вагоне-ресторане за соседним столиком засмеялась чужая компания. Звонко, беззаботно. Анна подумала: как легко смеяться, когда тебя никто не знает по-настоящему. Когда у тебя нет прошлого, которое тянет за плечи, как рюкзак с камнями.
— А помнишь, как мы в одиннадцатом классе ездили в Суздаль? — вдруг спросила Рита, и в её голосе мелькнуло что-то настоящее — ностальгия, быть может, или сожаление. — Ты, Анка, тогда всё время ходила за Макаром, как тень. А он даже не замечал.
— Замечал, — сказал Максим. — Просто думал, ты смеёшься надо мной. Как все.
Анна посмотрела на него. И в этот миг — в шуме ложек, в запахе кофе, в свете утреннего солнца, режущем пыль над столом — она поняла: они всё это время жили в разных мирах, но думали об одном и том же. Только молчали. По-разному. По-своему.
— Ладно, хватит о прошлом, — Рита резко захлопнула тетрадь. — Сегодня — Владимир! Храмы, музеи, колокола! Надо фотографироваться, чтобы завидовали!
Она встала, поправила солнцезащитные очки — и в её улыбке Анна вдруг увидела не веселье, а **пустоту**, аккуратно замазанную помадой.
А за окном поезд въезжал в город, где прошлое было выставлено напоказ, как экспонат. И где, может быть, начнётся что-то новое — или хотя бы станет ясно, что старое уже нельзя вернуть.
Владимир встретил их сонным зноем и запахом свежеиспечённого хлеба из пекарни у вокзала. Группа туристов, подгоняемая Ритой с зонтом в руке и громким «не отставать!», двинулась к автобусу, но Анна замедлила шаг. Максим шёл рядом, не приближаясь и не отдаляясь — как будто соблюдал невидимое расстояние, установленное ещё в школьные годы.
— Погоди, — сказала она, когда экскурсовод уже зазывал последних. — Давай посмотрим сами. Без толпы.
Он кивнул, и в этом кивке было больше согласия, чем в сотне слов. Они свернули в узкий переулок, где асфальт растрескался от жары, а на балконах цвели герани — ярко, по-деревенски, будто не знали, что живут в городе с тысячелетней историей.
Музей, куда они всё же заглянули, оказался полупустым. Экспонаты — фрагменты икон, обломки прялок, выцветшие платья — лежали под стеклом, как останки ушедшей эпохи. Максим задержался у старинных часов: латунные детали, изящный маятник, остановившийся навсегда.
— Знаешь, я раньше мог разобрать такие часы и собрать обратно с завязанными глазами, — сказал он. — А сейчас… боюсь даже тронуть.
— Время не любит, когда его чинят, — тихо ответила Анна.
Он посмотрел на неё — и впервые за все эти годы она не отвела глаз. В его взгляде не было сочувствия, не было жалости. Было что-то большее: признание. Как будто он наконец увидел ту, что писала письма в тетради с цветочками, ту, что боялась любить, потому что любовь в её доме всегда заканчивалась криком и разбитой посудой.
— Ты изменилась, — сказал он. — Стало больше… света во взгляде.
— Или меньше страха, — поправила она. — Не знаю ещё, что из этого важнее.