Они вышли из музея в сад при храме. Там, под тенью старой липы, сидела старушка с корзинкой иконок. Максим купил одну — маленькую, на деревянной дощечке: Богоматерь с печальными глазами.
— Зачем? — спросила Анна.
— На память. Что бывают лица, которые не лгут.
Она не стала спрашивать, о чём он думает, глядя на эту икону. Знала: сейчас он видит не святую, а ту, что внутри него самого — растерянного, выбитого из колеи, но всё ещё способного к тихому благоговению.
— Помнишь, как мы в одиннадцатом ездили в Покров? — спросила она вдруг. — Ты обещал показать мне древний колодец, а мы заблудились и попали на пасеку. Там старик угостил нас мёдом…
— И ты испачкала белое платье, — улыбнулся он. — А потом плакала, что мама будет ругать.
— А ты отдал мне свою рубашку. Сказал: «Пусть лучше я пойду голым, чем ты будешь плакать».
Он засмеялся — и в этом смехе прозвучало что-то освобождённое, почти исцелённое.
И тогда Анна впервые за двадцать лет позволила себе мысль: а вдруг всё могло быть иначе?
Не «должно было». Не «упущено». А — вдруг ещё может быть?
Они молчали, глядя на храм. Солнце било в купол, и золото вспыхивало, как искра над бездной.
Ночь пришла неожиданно — как всегда бывает в поезде, где день сменяется ночью не по часам, а по ощущению: стоит лишь погасить верхний свет, и мир сжимается до размера купе, до шёпота колёс и дыхания спящих.
Анна не спала. Лежала с открытыми глазами, глядя в потолок, выкрашенный в бежевый цвет, выцветший от тысяч таких же ночей. За перегородкой храпел сосед по коридору, где-то плакал ребёнок, а вдалеке — за стенкой вагона — шёл Максим. Она услышала шаги. Узнала.
Через минуту он постучал — тихо, почти неслышно.
— Не спишь?
Она встала, накинула кардиган, вышла в коридор. Он стоял у межвагонного тамбуре, в распахнутой двери, за которой шумел ветер и мелькали огни редких станций. В руке держал стаканчик с остывшим чаем — тот самый, что привёз из вагона-ресторана.
— Воздухом подышать, — сказал он. — А то в купе… как в сундуке.
Она прислонилась к косяку, не выходя наружу, но близко — так, что чувствовала, как дрожит металл под его ладонью.
— Ты не спишь, потому что думаешь о том, что сказал сегодня? — спросила она.
— Нет. Я не сплю, потому что впервые за много лет не чувствую себя лишним.
Молчание. Только ветер, стук рельсов, далёкий лай собаки где-то за полями.
— Я был женат дважды, — сказал он вдруг. — Первый раз — по любви. Думал, это навсегда. Оказалось — на пять лет. Второй — по усталости. Думал, хоть так хоть как-то. Оказалось — хуже, чем одиночество.
Он отхлебнул из стаканчика, хотя чай был холодный.
— А ты? Почему так и не вышла замуж?
Она посмотрела в темноту. Там, за окном, мелькнул силуэт церкви — чёрный, одинокий, как молитва без ответа.
— Моя мать… — начала она и замолчала. — Она любила отца. Без остатка. А он бил её. Сначала кулаками, потом словами, потом молчанием. Она всё прощала. Говорила: «Любовь — это когда терпишь». Я решила: лучше не любить, чем терпеть.
— А если не придётся терпеть?
— Тогда… — она вздохнула, — я не знаю, как начать.
Он повернулся к ней. В свете аварийной лампочки его лицо было полутенью, но глаза — светились.
— Может, начать с того, что ты уже начала? Просто… быть рядом.
Она не ответила. Но её рука сама потянулась к его — и коснулась кончиков пальцев. Не для того, чтобы держать. Просто чтобы убедиться: он здесь. Не мираж. Не воспоминание. Он.
— Я боюсь, — прошептала она.
— Я тоже, — сказал он. — Но боюсь не того, что начнётся. Боюсь, что пройдёт мимо.
Поезд врезался в поворот, и их слегка качнуло друг к другу. На миг — совсем близко. Так близко, что она почувствовала запах его кожи: лёгкий, с примесью вагонной пыли и чего-то древнего — как будто он всё ещё носил с собой те летние дни из одиннадцатого класса.
Затем он отступил. Не потому что не хотел остаться, а потому что умел ждать.
— Завтра Кострома, — сказал он. — Там есть старый монастырь. Говорят, если загадать желание у колодца — сбудется.
— А ты веришь?
— Раньше не верил. Теперь… думаю, стоит попробовать.
Они вернулись в вагон молча. Но в этом молчании уже жило что-то новое — не надежда, не обещание, но возможность. Тонкая, хрупкая, как паутинка на рассвете.
Анна лежала до самого утра, глядя в окно. Поезд мчался сквозь ночь, будто пытался унести их от прошлого — или доставить к будущему. Она не знала. Но впервые за долгое время ей не было страшно.
Курортный городок встретил их морским ветром, пропахшим водорослями и жареными креветками, и небом, таким прозрачно-голубым, что казалось вымытым дождём, которого не было. После древних улиц Владимира и Костромы этот уголок юга казался почти театральной декорацией — слишком яркой, слишком нарядной, чтобы быть настоящей.