— Дорогой Бернар! — говорила она однажды вечером, положив голову ему на плечо и в то же время обвивая шею длинными прядями своих черных волос. — Дорогой Бернар, вот ты был сегодня со мною на проповеди.
Ну, что же? Неужели столько прекрасных слов не произвели никакого впечатления на твое сердце? Ты все еще остаешься бесчувственным?
— Дорогая моя, как ты хочешь, чтобы гнусавый голос капуцина мог сделать то, чего не мог достигнуть твой голос, столь сладкий, и твои доводы, так хорошо подкрепляемые влюбленными взглядами, дорогая Диана?
— Противный! Я тебя задушу! — И, стянув покрепче одну из прядей своих волос, она привлекла его еще ближе к себе.
— Знаешь, чем я был занят во время проповеди? Я пересчитывал жемчуг в твоих волосах. Смотри, как ты его разбросала по всей комнате.
— Так я и знала! Ты не слушал проповеди, вечно одна и та же история! О, да! — сказала она с некоторой грустью, — я прекрасно вижу, что ты меня не любишь так, как я тебя люблю. Если бы ты меня любил, то уж давно бы обратился в католичество.
— Ах, Диана зачем эти вечные споры? Предоставим их сорбонским ученым и нашим церковнослужителям; мы сумеем лучше провести время.
— Оставь меня!.. Как бы я была счастлива, если бы мне удалось тебя спасти. Знаешь, Бернар, ради твоего спасения я согласилась бы удвоить количество лет, которое мне суждено пребывать в чистилище.
Он, улыбаясь, сжал ее в объятиях, но она оттолкнула его с выражением неизъяснимой грусти.
— А ты, Бернар, не сделал бы этого ради меня. Тебя не беспокоит опасность, которой подвергается моя душа в то время, как я отдаюсь тебе… — И слезы покатились из ее прекрасных глаз.
— Друг мой, разве ты не знаешь, что любовь многое извиняет и…
— Да, я это хорошо знаю. Но, если бы я сумела спасти твою душу, мне отпустились бы все мои прегрешения, все, которые мы вместе совершили, все, которые мы можем еще совершить… все это нам бы отпустилось. Мало того, наши грехи стали бы для нас орудием спасения!
При этих словах она изо всей силы сжимала его в объятиях, и восторженная пылкость, с которой она все это произносила, была так комична при данных обстоятельствах, что Мержи насилу удержался, чтобы не расхохотаться над таким странным способом проповедывать спасение души.
— Подождем еще обращаться к богу, моя Диана. Когда мы оба станем стары… когда мы станем слишком стары, чтобы предаваться любви…
— Ты приводишь меня в отчаяние, злой! Зачем на губах у тебя эта дьявольская усмешка? Что же, ты думаешь, мне захочется поцеловать такие губы?
— Ну, вот я больше не улыбаюсь. Видишь?
— Хорошо, успокойся. Скажи, querido Bernardo, ты прочел книгу, что я тебе дала?
— Да, я вчера ее кончил.
— Ну, и как же ты ее находишь? Вот справедливые рассуждения! Она может любому еретику заткнуть рот.
— Твоя книга, Диана, набор лжи и нахальства. Глупее ее до сих пор еще ничего не выходило из папистской печати. Держу пари, что ты ее не читала, хотя и говоришь о ней с такой уверенностью.
— Да, я ее еще не прочла, — ответила она, слегка краснея. — Но я уверена, что она преисполнена ума и справедливости. То, что гугеноты так рьяно стараются ее обесценить, служит для меня достаточным доказательством.
— Хочешь, ради времяпрепровождения, я со священным писанием в руках докажу тебе…
— Не вздумай это делать, Бернар. Помилуй меня бог! Я не еретик и не читаю священного писания. Я не хочу, чтобы моя вера ослабела. К тому же ты даром потеряешь время. Вы, гугеноты, всегда вооружены знанием, приводящим в отчаянье. Вы нам тычете его в нос во время прений, и бедные католики, не читавшие, как вы, Аристотеля и Библии, не знают, что отвечать.
— Это потому, что вы, католики, хотите верить во что бы то ни стало, не давая себе труда рассмотреть, разумно это или нет. Мы, протестанты, по крайней мере изучаем нашу религию раньше, чем ее защищать, и в особенности раньше, чем ее распространять.
— Ах, как бы я хотела обладать красноречием преподобного отца Жирона, францисканца!