— Кердода может! — с деланным неудовольствием протянул Кердода. — А вот рюмочку Кердоде поднести — никто не догадается…
Он зажмурился, нос сморщился, верхняя губа задралась, оголив крупные зубы; отклоняясь телом назад, Кердода начал:
Остановившись, он стал клониться вперед, с лица исчезло выражение неудовольствия, лукаво блеснули глазные щелки.
А теперь повел жалостливо:
И вдруг, усмехнувшись, закончил:
Тут же Кердода встал, вышел на свободное место и, тыча пальцем в Лебеденко, отбарабанил задиристую частушку:
Он сыграл своими узкими плечами и зло махнул рукой:
— Не, что-то не то…
В нем поднималась мстительная волна. Она еще скрывалась за привычным барьером шутовства, и, наверное, только один Ткаченко увидел тяжелое кипение его старой обиды.
— Брось, самое то! — сказал Лебеденко.
— Ладно, — кивнул Кердода. — Не тебе говорить. Поднеси-ка рюмочку.
— Будет сделано, — улыбнулся Лебеденко.
Выпив, Кердода подышал, погладил себя по животу и подмигнул:
— Теперь другое дело!
Он в одно мгновение поменялся ролями с Лебеденко. Минуту назад он не мог приказывать ему ни в шутку, ни всерьез, Лебеденко стоял выше всех, Кердода — ниже всех, но сейчас это постоянное соотношение силы и слабости перестало что-либо означать.
Лебеденко желал забыться в веселье и увлечь за собой Ткаченко; Кердода хотел посмеяться над ним, — и оба не могли обойтись друг без друга.
Ткаченко пытался вспомнить, что между ними произошло, и, вспоминая их мелкие стычки и перебранки из-за работы, чувствовал, что не в них дело. Причина лежала где-то за чертой шахты, в той неосвещенной темной части мозаики, которую никогда нельзя было увидеть.
Кердода стал прохаживаться вдоль стены, притопывал ногами и негромко приговаривал:
— Годи, казаченьки, горе горевать!..
Скажет, притопнет и ступит два шага. Потом снова скажет, притопнет другой ногой и шагнет в обратную сторону. Сначала он говорил тихо и двигался медленно, затем — погромче и побыстрее, взмахивая руками и ударяя в ладони. Это не походило ни на танец, ни на песню, хотя движения и подчинялись однообразному ритму. В убыстряющемся повторении было что-то простое, но сильное, как в бое военного барабана.
— Годи, казаченьки, горе горевать!
Это было дикое запорожское заклинание, сколь безыскусное, столь и могучее. Оно незаметно овладевало людьми, хотелось прихлопнуть ладонью по столу, топнуть ногой и воскликнуть вслед за Кердодой эти летящие слова: «Годи, казаченьки, горе горевать!»
И вот хлопнули, притопнули. Задребезжала посуда. Лебеденко кивнул Хрыкову. Тот выбросил в коридор стулья и табуретки, стол притиснули в угол за холодильник; уже все стояли, один только Ткаченко сидел у окна перед оживающим гуляньем.
Кердода загадочно поднял людей.
Глядя на горячечное, обезображенное напряжением его лицо, Ткаченко показалось, что он вспомнил.
Кердода часто дышал, волосы прилипли ко лбу, открыв высокие залысины. В его лице была непоколебимая сила. Он не уступал слабости усталого тела, он одолевал ее с каждым шагом, и в углах глаз собрались веселые лучи, в углах рта — твердые складки.
За ним простирались годы подземной жизни, привычка к опасности и телесной несвободе; за ним стояли несбывшиеся надежды хорошей утренней поры, которую он уже прожил. Впереди лежало будущее время, холодное и однообразное, как зимнее поле в пасмурный день. Но нерастраченная энергия билась в крови Кердоды, иная, просторная жизнь, которую никогда уже нельзя было пройти, врывалась в слова заговора:
— Годи, казаченьки, горе горевать!
И Ткаченко ясно вспомнил, как лет пять назад Кердода собрался ехать за границу, на фестиваль в Австрию, куда впервые ехал его народный хор. Наверное, он тогда чувствовал, что если поедет, то его судьба переменится, потому боялся многих случайностей и даже боялся вспотеть в шахте, чтобы не простыть на сквозняке. Его нерасторопность, должно быть, задела бригадира Лебеденко, тот не смог ничего поделать и воодушевить Кердоду на трудовой героизм. Они попросту не поняли друг друга, приводя неотразимые доводы в свою пользу. Конечно, Лебеденко ничего не стоило посмотреть сквозь пальцы, и попроси его Кердода по-человечески, он поехал бы в эту Австрию без всяких разговоров. Но он не просил. Ему в голову не пришло, что надо просить. Он только удивлялся и возмущался, почему Лебеденко не хочет его понять. Он сам наперед решил, что нужно делать, и ему не требовалось одобрение бригадира. Они поругались. «Ты трутень», — по-видимому, так сказал Лебеденко. «А ты кулак!» — ответил Кердода. Потом вмешался Бессмертенко, и Кердода вместо заграничной визы получил выговор. А хор пел в Австрии очень хорошо и, вернувшись, превратился в профессиональный ансамбль. Понятно, что Кердода в его состав не попал. С тех пор он перестал петь.