Выбрать главу

Пригласили быть на ней только цесаревича, а не его жену. Как супруга старшего великого князя, Лович пошла бы при церемонии впереди других великих княгинь и княжон, принцесса чистой крови, она, полька, из незначительного шляхетского рода.

Такого нарушения всех традиций не могла допустить гордая немецкая принцесса, вдовствующая императрица — мать… Не допустила тогда — тем более, конечно, не допустит и теперь, в стенах Москвы, в Успенском соборе, на глазах сотен тысяч народа, да еще московского, исконного православного люда, который всего четырнадцать лет назад видел польских коней стоящими в тех самых храмах древнего Кремля, где теперь будут возноситься молитвы при короновании нового царя…

Это — первое.

И второе еще чуется княгине: если бы даже обошли ее, супругу цесаревича, если бы призвали его одного, покажется ли приятно самому Николаю видеть на великом торжестве рядом с собою человека, к которому — сомневаться нельзя — будут обращены все взоры, на стороне которого симпатий и поклонения окажется больше, чем на стороне его, младшего, возвеличенного не по праву рождения брата? Что, если цесаревича станут встречать более восторженными кликами, окружать более дружной, тесной, ликующей толпой?..

А ведь это возможно…

Вот во избежание такой возможности и пущено в ход уклончивое молчание, которое, конечно, можно истолковать и в лучшую сторону.

Так и старается это сделать княгиня, чтобы рассеять мрачное настроение мужа.

— Ну о чем ты думаешь, милый Константин? — повторяет она при каждом удобном случае. — Будь ты на их месте — и поступил бы точно так же. Подумай сам: что бы там ни было, хотя ты великодушно и отрекся от своего священного сана, но все же остаешься старшим из мужчин в семье. Как они тебя станут приглашать? Может, это тебе не угодно? И наконец, они считают, что ты сам, если пожелаешь, — явишься, окажешь им эту честь. А не пожелаешь, но получишь оповещение, тогда тебе уж придется против воли ехать… Так, конечно, рассуждают они… Вовсе не думая, не решаясь думать о том, чтобы обойти главу дома, старшего брата, цесаревича моего — приглашением на священное торжество… Ну, право, милый, так есть. И быть иначе не может…

— Да, да, ты права! — отвечает Константин обычно на все ее уговоры. Даже лицо у него словно просветлеет, морщины разгладятся.

Но проходит время — и снова темнеет цесаревич, тускло глядят его опечаленные глаза, хмурятся торчащие кустами брови…

Трудно овладевает каждая новая мысль Константином, но, овладев, крепко сидит в уме, в душе… И много раз задает себе сам вопрос тоскующий человек:

— Как же мне быть? Ехать?.. Не ехать?.. Одному? Или с женой?

О том, чтобы ехать с княгиней — недолго думал цесаревич и совершенно оставил это предположение. Наконец остановился на следующем решении:

— Поеду… увижу брата, поговорю с ним… и тогда решу, оставаться ли на коронации… Или опять сесть в экипаж и домой… в свой тихий Бельведер…

— Поезжай, конечно! — только и сказала княгиня, когда он поделился с ней своим последним решением. — Надо на что-нибудь решиться. А то ты изведешь себя совсем этими сомнениями и думами.

В сопровождении одного адъютанта Данилова, камердинера и двух гоффкурьеров выехал цесаревич из Варшавы 9 (21) августа и после головоломной езды 14 (26) августа уже был в Москве, не зная даже наверное, поспеет ли к торжественному дню или нет. По всему пути и подъезжая к Москве, на остановках он задавал встречным, едущим из Первопрестольной, один вопрос:

— Была уж коронация?

Но ото всех слышал отрицательный ответ.

Вот наконец и Москва. Покинув своих спутников у самой заставы, цесаревич один помчался в Кремлевский дворец, где помещался государь.

Николай сидел, читая какие-то важные бумаги, и весь углубился в работу, когда раздался стук в дверь, вошел дежурный камер-лакей и отчеканил:

— Его высочество явились и ожидают в дежурной комнате.

Государь думать не мог, что это цесаревич прискакал за тысячи верст без всякого предупреждения, полагая, что брат Михаил пришел с обычным докладом, только сказал:

— Попроси его высочество немного обождать…

Когда Константину были переданы слова брата, судорога пробежала по его бледному лицу. Он едва удержался от сильного восклицания и в то же время почувствовал, что глаза ему начинает жечь, будто слезы обиды и горечи — непрошеные, унизительные — готовы брызнуть здесь, в этой неуютной комнате, при лакеях, при дежурном караульном…

Сжав до боли зубы, он подавил в себе неудержимое стремление: сделать полуоборот к дверям, сесть в свой запыленный экипаж и мчаться назад, в Варшаву, еще быстрее, чем он летел сюда, где его встретили так не по-братски, так холодно…