Выбрать главу

Господи… Нет…Здесь нет никого. Только я. И она. И этот проклятый нарыв, эта бомба замедленного действия, тикающая в такт ее слабеющему сердцу.

И чем резать, спрашивается? Моим боевым саксом? Его я точил на том же камне, которым точили топоры для рубки мяса и косы для сена… Кипятить? В этом прокисшем, покрытом нагаром котле, где варят и похлебку, и стирают портки? Мед? Его тут на вес золота, его может не хватить, а он — единственный природный антисептик, что у меня есть… Я не врач, я просто посредственный препод! Черт возьми, я читал лекции, а не вскрывал гнойники! В этот раз я убью ее! Точно убью!

Профессиональная беспомощность билась в истерике о холодную, неумолимую стену необходимости. Медлить было нельзя. Каждый час, каждая минута приближали ее к небытию.

— Дай мне кипятка! — рявкнул я. — И самую чистую тряпку, какую сможешь найти! Живо!

Торгильс метнулся к котлу, подвешенному над тлеющими углями. Я выхватил свой сакс из кожаных ножен. Лезвие, отточенное для убийства людей, теперь должно было спасать жизнь. Я сунул клинок в самое жерло пламени, наблюдая, как бледный, добротно выкованный металл постепенно раскаляется до тусклого, а затем до яркого, слепящего вишнево-красного цвета. Руки предательски тряслись. Я чувствовал на себе тяжелый, полный немого вопроса взгляд Торгильса.

Женщина бредила, что-то бессвязно шептала сквозь стиснутые зубы. Я приложил тыльную сторону ладони к ее лбу. Будто прикоснулся к раскаленной сковородке, на которой жарили пирожки со смертью.

— Прости… — прошептал я и повел очищенным в огне лезвием по багровой, напряженной коже нарыва.

Раздался тихий, влажный, неприличный хлюпающий звук, от которого зашевелились волосы на затылке. Из разреза, под давлением, хлестнул густой, зеленовато-желтый, невероятно вонючий гной, смешанный с сукровицей. Вонь ударила в нос, едкая и невыносимая, заставляющая сжиматься желудок и подкатывать тошноту к горлу.

Женщина дико взвыла, по-звериному, и дернулась всем телом в судороге. И в этот момент, вместе с последними сгустками гноя, из глубины раны хлестнула алая, пульсирующая, живая струйка. Я задел небольшой, но упрямый сосуд.

— Ты что сделал⁈ Ты ее убьёшь! — заорал Торгильс, швырнув на пол деревянную кружку с водой. Его лицо, мгновение назад покорное и полное надежды, исказилось животным, первобытным ужасом и яростью. Он рванулся к тяжелому, испытанному в боях топору, висевшему на столбе — единственному символу порядка и защиты в этом царстве хаоса и смерти.

Я, весь в брызгах крови и гноя, пытался зажать резанную рану комком относительно чистой тряпки, но алая, липкая жижа мгновенно пропитывала грубую ветошь, проступая сквозь нее мокрым, алым пятном.

Паника, холодная и липкая, как смола, подползла к горлу, сдавила виски. Первая же попытка помочь, первое решение — и оно обернулось катастрофой. Я не спаситель, я палач. Дилетант, возомнивший себя богом.

— Молчи! — просипел я, не отрывая взгляда от сочащейся раны, вжимая в нее тряпку что есть сил. — Кипяток неси! Ищи золу из очага, самую мелкую, просеянную! Или толченый березовый уголь! Всё, что впитывает! Всё, что может остановить кровь! Живо, если тебе ее жизнь дорога!

Торгильс замер в нерешительности: его взгляд метался от моих окровавленных рук к бледному лицу жены, снова впавшей в глубокое забытье. Из-под моих пальцев упрямо и ритмично сочилась алая нить ее жизни. Я давил на рану что есть сил, но чувствовал, как та самая жизнь утекает от нее, капля за каплей, впитываясь в грязный, утоптанный пол хижины. Отчаяние начало подмораживать разум, парализуя волю.

Но в памяти, словно спасительная вспышка света, возник образ. Экспонат в краеведческом музее, куда я зашел от скуки во время командировки в какой-то умирающий городок. Древнеримский хирургический инструмент — похожий на паяльник, с бронзовым наконечником.

Прижигание… Каутеризация…

Останавливает кровь и обеззараживает рану ужасным, варварским, но единственно возможным в таких условиях методом…

Взгляд упал на массивный железный прут, валявшийся в углу очага и служивший кочергой. Ее рабочий конец был раскален докрасна от долгого лежания в углях.

«Прости… Прости, ради всего святого…» — промчалось в голове последнее, отчаянное оправдание. Я рванулся к огню.

Я схватил прут за холодный шероховатый конец. Волна жара от раскаленного докрасна металла опалила лицо, высушила слезы, навернувшиеся на глаза от боли, бессилия и ярости. Торгильс ахнул, отшатнулся, поднял руки, как бы защищаясь от надвигающегося кошмара, от самого вида этого жуткого орудия. Я не давал себе думать. Не давал чувствовать. Только действовать. На автомате… Я просто человек, решающий сложную задачу любыми доступными средствами. Просто человек…

Приложил раскаленное железо к кровоточащему месту.

Уши оцарапало короткое и злое шипение. Воздух мгновенно наполнился сладковатым, тошнотворным, непередаваемо-отвратительным запахом паленого мяса.

Женщина издала пронзительный, обрывающийся стон, ее тело выгнулось в неестественной дуге и затихло. Она окончательно потеряла сознание от болевого шока. Торгильс стоял как вкопанный, его глаза были выпучены, он наблюдал за этим жутким, почти языческим, инфернальным ритуальным действом, где я был и жрецом, и палачом, и последней надеждой.

Кровотечение прекратилось. Мгновенно. На месте фурункула зияла маленькая, аккуратная черная точка, окруженная обугленной плотью.

Я отбросил прут. Он с глухим, зловещим стуком упал на пол. Руки тряслись так, что я едва мог удержать тряпку. Промыл ужасную рану кипяченой водой и выжал последние, драгоценные остатки меда из небольшого берестяного туеска. Заложил чистую, хоть и грубую, прокипяченную ветошь. Вся процедура заняла не больше десяти минут, а я чувствовал себя так, будто провел сутки на веслах под палящим солнцем, на грани полного физического и ментального изнеможения.

Она выживет. Шансы были. Но какое-то время она будет хромать. Огромный уродливый рубец, который останется на всю жизнь, будет ныть на погоду и напоминать о сегодняшнем дне. Победа оказалась урезанной, ущербной, купленной ценой нового увечья. В этом мире, похоже, иначе и не бывало. Полных, чистых побед не существовало. Только сделки с болью, грязью и совестью.

Торгильс молча убирал окровавленные тряпки, сгребал в кучу окровавленную солому с пола, выносил ведро с отвратительным содержимым. Он старался не глядеть в мою сторону. Воздух в хижине, несмотря на распахнутую дверь, все еще был тяжелым.

Он глухо, не оборачиваясь, проговорил, и его голос показался мне плоским, как речной камень:

— Я думал, ты ее убьешь. Видел, как твои руки тряслись. Ты не похож на знахаря… Ты… просто делал, что мог. Как я на охоте, когда зверь ранен и страдает. Иногда… приходится добивать. Чтобы не мучился. А иногда… получается иначе.

Я мыл руки в деревянном тазу, с силой тер их золой и песком до красноты, до боли, но казалось, что под ногтями в поры навсегда въелся этот коричневатый оттенок и этот приторный запах паленой плоти и смерти.

— Я мог и не прийти, — сказал я, и это прозвучало глупее и банальнее, чем я хотел.

— И многие бы не пришли. Особенно от Бьёрна. Люди его крута, его ярлы… им дела нет до наших бед. Их заботы — война, добыча, власть, свои люди. Ты рисковал. Перешел границу. Зачем? Что тебе с того?

— Не знаю. Не смог иначе. Ты пришел с бедой, а я не смог пройти мимо. Словно меня за нутро дернуло.

Охотник обернулся. В его усталых глазах не было восторга или слепой, собачьей благодарности. Лишь тяжелое, выстраданное, суровое уважение, добытое ценой совместно пережитого кошмара и увиденной жестокой, неприукрашенной правды.

— Я этого не забуду. Если что — моя стрела за твоей спиной встанет. Слово охотника. Оно тут крепче клятвы на кольце.

Простая и честная формулировка. Без лишних клятв богам. Но от этого — еще весомее, еще ценнее. Это был первый, зыбкий, но такой важный мост, перекинутый через пропасть возможной вражды между уделами.

Ночь застала меня в той же хижине. Я не мог уйти, не убедившись, что кризис миновал, что жар спадает. Жена Торгильса спала беспокойным, но уже более крепким, исцеляющим сном, ее дыхание выровнялось, потеряло тот смертельно-хриплый оттенок.

Мы сидели с ним у огня, потягивая слабый, кисловатый хмельной напиток, больше похожий на брагу. Пили из одной деревянной чаши. Стресс, усталость и общее пережитое развязали ему язык. Разговор уже не шел о войне и ярлах, он скатился к простому, бытовому, и оттого еще более горькому горю.

— Наш ярл… Ульрик Старый… — начал Торгильс, уставившись на потрескивающие, стреляющие искрами поленья. — Болеет. Сильно. Годы берут свое. Ноги распухают, как гнилые, напитанные водой бревна; ходить не может, кричит по ночам от боли; стон стоит над всей усадьбой. Все зовут это «проклятием великана»… Сыновья его… один — глуп, как пробка, только и смотрит, как бы жрать да спать, другой — жаден, как крыса, только о добыче, да богатстве, да власти и думает. Дерутся между собой за наследство, за место умирающего отца, а народ наш забыт, брошен на произвол судьбы. Все ждут, куда качнется ветер. К Бьёрну ли, к Харальду ли… Лишь бы порядок был. Лишь бы сильная, справедливая рука нашлась. А то скоро и мы, и они сожрем друг друга, как падальщики на помойке.

Я слушал, отхлебывая кислую брагу, и в голове, поверх физической усталости, поверх тошнотворного воспоминания о запахе паленого мяса, начала складываться новая, совершенно иная карта. Стратегическая, тонкая, многослойная, сплетенная из человеческих слабостей, пороков, страданий и страхов.

Ульрик — не военный противник, не безликий враг на карте. Он — больной, слабый, страдающий старик, сидящий на золотом, но шатком троне. Его ахиллесова пята — не меч в руке, не количество воинов, а адская, выматывающая боль в суставах. Подагра… «Проклятие великана»… Классика.

Это было интересно.

Мысль зажглась, как искра в очаге. Настойка ивовой коры… В ней есть салициловая кислота, примитивный предок аспирина… Отвар каких-то местных трав с противовоспалительным эффектом… Правильная диета…