ЗГ: Сколько ему было, когда он уехал из Беларуси?
ВБ: Что-то близко к пенсии. Около шестидесяти, я думаю. Не лучшие годы для эмиграции.
ЗГ: Вы правы… Еще раз, особенно после этих драматичных историй (а в случае с Карпюком даже трагической), скажу, что я рада, что вам удалось уберечься хоть от этой напасти… А можно задать типично канадский вопрос? Помните ли вы какие-нибудь счастливые моменты своей жизни в Гродно? Вы ведь прожили там почти пятнадцать лет.
ВБ: Намного больше.
ЗГ: Вы считаете и то время после войны, между демобилизацией и новым призывом в армию?
ВБ: Нет, я говорю о моем втором возвращении в Гродно. Я вернулся в Гродно в 1955-м, а в 1979-м мы с Ириной переехали в Минск. В Гродно Ирина работала в той же газете, что и я, в отделе культуры. Помню, как она первый раз пришла к нам, будучи еще студенткой университета. Она была очень вежливой, маленькой и хрупкой, скромно и аккуратно одетой, волосы всегда забраны в «хвостик» с неизменным черным бантом-жгутом. Ирина была всегда приветлива, и ее любили все, кто работал в «Гродненской правде».
ЗГ: Надеюсь, ее жизнь до той поры была полегче вашей.
ВБ: Вообще-то, нет. Ее жизнь была намного тяжелее. Отец был расстрелян за контрреволюционную деятельность. Ну и бабушка тоже, она лежит в братской могиле в Курапатах. Мать Ирины умерла в эвакуации во время войны. Ирина осталась сиротой очень рано. Несколько лет она прожила в детдоме.
ЗГ: А почему были расстреляны ее бабушка и отец? Понимаю наивность вопроса, но есть ли какое-то объяснение этому?
ВБ: Ее бабушка была дворянкой. Вдобавок к этому преступлению до революции она владела частным домом в Минске, а отец Ирины работал где-то в правительстве экономистом.
ЗГ: Когда арестовали бабушку Ирины?
ВБ: Они забрали ее в 1938-м. Бабушка Ирины была всего лишь домохозяйкой, и долгое время в семье никто не знал, что тогда произошло. Много лет спустя семье удалось выяснить, что она была убита в Курапатах. Ее обвинили в шпионаже в пользу Польши.
ЗГ: При чем тут Польша?
ВБ: Как я уже сказал, семья была из дворян. После Первой мировой войны их разбросало по свету. Один из Ирининых братьев остался в Кракове. Ее мать и сестры жили в Минске. В тридцатые годы, когда у нас в Советском Союзе был голод, брат послал им посылку из Кракова. Этого было достаточно, чтобы обвинить бабушку в прямых связях с буржуазной Польшей. Ее признали шпионкой, передающей секретную информацию польской разведке.
ЗГ: А сама Ирина была членом партии?
ВБ: Упаси господи! Да и кроме того, кто бы ее принял — с таким-то прошлым? Нет, Ирина никогда не мечтала стать членом «руководящей и направляющей».
ЗГ: Молодец какая! Я очень горжусь отчимом, Дмитрием Каминским, который, несмотря на давление сверху, явился единственным в истории СССР руководителем Союза композиторов, не имеющим партбилета. Однако, когда была ребенком, я думала, что это неправильно с его стороны. Он тоже по матери был дворянского происхождения. Родители отчима были репрессированы и сосланы за это происхождение, а потом старшему Каминскому, скрипачу мирового класса, запретили жить в столичных городах. Как бы там ни было, почти каждая семья в Беларуси, если только они были не рабоче-крестьянского происхождения, разделила участь семьи Ирины, не так ли?
ВБ: Не совсем. Все социальные слои пострадали. Знаете, моя мама была из приграничного с Польшей района, и у нее было много родственников в Польше. Географически деревня, откуда она родом, была всего в нескольких километрах от границы, а политически и экономически жизнь по другую сторону отличалась, как небо и земля. Мой отец был немецким военнопленным во время Первой мировой, и об этом знали все соседи. Наш сосед был арестован за те же самые «провинности», что были у моих родителей.
ЗГ: Наверное, в доме было ужасно тягостно и тяжело, особенно после ареста соседа. У вас дома когда-нибудь говорили об этом?
ВБ: Хотя мой отец каждый день ожидал ареста, никто ни о чем не говорил. Все вокруг боялись даже думать о таких вещах и уж тем более говорить вслух. Я только помню ужасные изменения в людях: как будто какой-то злой дух витал над каждым. Доброта, общинное братство — то, что было типично для белорусских крестьян до коллективизации, — все это исчезло. Мои родители, как, возможно, и другие крестьяне, считали 1920-е лучшими годами своей жизни, хотя этот «золотой век» был очень короток. Ребенком я очень хорошо запомнил, как отличалась еда в доме до коллективизации и после. До чего вкусны были блины, которые мама пекла нам раньше! А сметана! Лучшая в мире! И бутерброды с салом! После коллективизации мне часто снилась эта еда; мы, дети, просыпались, плача от голода после таких снов. Голод преследовал нас практически круглый год, и люди вокруг нас, крестьяне и потомки крестьян, находились в таких же жутких условиях.