…Около Александровского моста автомобиль закапризничал. Сколько ни старался шофер — бестолку, запустить не удавалось. Решили с Юртеевым, офицером-большевиком, идти своим ходом. А ночь — глаз коли, ничего не видно. И туман.
Вдруг в упор — яркий свет электрического фонаря и окрик:
— Кто идет?
Алексеев стоял, ослепленный, жмурился и ничего не видел. Скоро стало ясно — каски ударников, уже окружили, офицер:
— Кто такие? Куда идете?
«Что делать? — лихорадочно билась мысль. — В каком кармане удостоверение члена Петросовета? Там не указано, от какой партии. Только б не перепутать с удостоверением ПК ССРМ, не вынуть его».
Все в порядке. Офицер внимательно читает удостоверение, вновь наводит фонарь в лицо.
— От какой партии?
— От меньшевиков, — говорит Алексеев с беспечным видом. — Идем из гостей на Кавалергардскую улицу.
Офицер бросает взгляд на Юртеева и, может быть, это и спасает: этот-то наверняка свой, офицер.
— Проходите. Да осторожней, вокруг большевистские патрули.
Не торопясь, намеренно медленно Алексеев с Юртеевым двинулись. И вдруг до слуха донеслось: «Как отойдут, в спину». «Бежать?»…
— Тихо, — шепнул Алексеев Юртееву, а сам съежился: вот сейчас грохнет залп… И вздрогнул от оклика:
— Господа, вернитесь.
Снова: «Что делать? Бежать? Возвращаться?»
— Приготовьте револьвер, Юртеев. Вернемся, — вновь шепнул Алексеев.
Не торопясь подошли к начальнику патруля.
— В чем дело?
Несколько секунд офицер пытливо смотрел на обоих.
— Дорогу знаете?
— Конечно. Мы ж домой идем…
Офицер козырнул.
— Хорошо, идите.
Крикнул кому-то в темноту:
— У тебя больная фантазия, прапорщик…
Уже глубокой ночью Алексеев снова примчался к Зимнему, и остались в памяти картины.
…Антонов-Овсеенко с командой ведут министров — гладко выбритого, высокого, в английском костюме Терещенко, Вердеревского в новенькой адмиральской форме французского флота, сухощавого Кишкина с роскошной бородой…
— Куда их ведут? — кричали вокруг. — Расстрелять — и баста! Смерть! Смерть!..
…Стоят солдаты и зычно ржут, слушая своего товарища о случае с бывшим министром иностранных дел Терещенко, которого видел недавно Алексеев. Когда того вели под конвоем по Дворцовому мосту, показался броневик, непрерывно стрелявший из пулемета. Конвойные ту? же повалили толстого министра на мостовую, уложили на него свои винтовки и изготовились к защите, полагая, что министр — надежная защита от пуль. Министр ворочался, возмущался, орал от страха, но солдаты давили его винтовками к земле: «Лежи. Должон же ты революции хоть на что-то сгодиться…»
— …А этот-то, как его? — хохотал какой-то матрос. — Как его, а? Кишкин! Вспомнил… Лезет через баррикаду, а у самого глаза от страха как у зайца — в разные стороны. Что впереди — не видит. Зацепил ногой о бревно, шмяк лапами на мостовую, а ноги наверху. Висит и мяукает от страха… Министр, туды-т твою…
Он заснул, когда в окнах уж брезжил рассвет, на столе, где заседал ПК их союза молодежи, не раздеваясь, не укрываясь, не подложив даже книгу под голову, как делал это обычно. И когда утром пришли товарищи, то это никого не удивило: дело обычное, каждый так поступал частенько. Попытались разбудить Алексеева — без всякой пользы… Ему брызгали в лицо водой, усаживали на столе, шлепали ладошками по щекам, терли уши, а он только мычал протестующе, но даже глаз не открыл.
А когда проснулся — разом, будто от удара током, когда соскочил со стола на пол и растер лицо ладонями, то увидел записку: «С победой, Вася! Ура!», а на ней две вареные картофелины, кусок хлеба и луковица: завтрак победителя.
А вечером был снова Смольный, съезд Советов и Ленин, совсем непривычный — без бороды, усов, с большим ртом и таким выдающимся, энергичным подбородком, — но это был Ленин. Он стоял на трибуне, ухватившись?а ее края, щурился, обводя взглядом зал, и словно не слышал овации…
Потом сказал, будто не начинал, а заканчивал речь:
— Теперь пора приступить к строительству социалистического порядка!
И снова грохот потряс Колонный зал.
— Первым нашим делом должны быть практические шаги к осуществлению мира…
Ленин говорил голосом с хрипотцой, широко открывая рот, ровно, будто читал, наклонялся вперед, желая сделать ударение на какой-нибудь мысли, говорил просто и ясно о том, что было выстрадано миллионами и оплачено кровью, жизнями миллионов.
Какой-то старый солдат плакал как ребенок, утирая слезы папахой, и бормотал:
— Господи, господи, неужто, а? Войне конец — неужто?..
Вдруг вспомнился Алексееву зримо, живо — Усачев: как лежит в камере «Предвариловки» лицом вверх, мертвенно-бледный, еще несколько секунд назад живой, кричавший, а теперь его укутывают в рогожу и волокут за дверь… Похороны жертв революции на Марсовом поле… Июльская демонстрация и люди — падают, падают, кто со стоном, кто с воплем, а кто бесшумно, словно осенний лист с дерева… И те, в 1905 году, в телегах, сложенные штабелями, закоченевшие, с выставленными вверх бородами… «Сколько времени уже прошло, сколько событий отшумело, а они живут, живут во мне, убитые дети моего жестокого века. Отчего?» — подумалось.
…Потом решался вопрос о земле. И снова говорил Ленин. В два часа ночи Декрет о земле был принят. Крестьянские делегаты кидали шапки вверх от восторга.
И «Интернационал»… «Вы жертвою пали в борьбе роковой…» Медленно, грустно и трогательно до слез, но — черт возьми! — теперь уже торжественно и победно!
В шестом часу утра Алексеев вышел из Смольного. Съезд закончил работу…
У входа в Смольный, под фонарем стоял солдат и, шевеля губами, с трудом читал какую-то бумажку.
— Помочь? — предложил Алексеев.
— Никак не можно, сам должен видеть. Это ж — Декрет о земле. — И погладил ласково бумажку.
— А это что? — указал Алексеев на какие-то бумаги под мышкой у солдата.
— А это календарь на семнадцатый год. При Декрете выдают. Очень даже способно на раскурку.
Начинался новый мир — первое в истории рабоче-крестьянское правительство во главе с Владимиром Лениным работало уже несколько часов. Настроение у всех было чистое, ясное. Но на политическом горизонте уже собирались грозовые облака.
Дул порывами холодный, северный ветер. Зловещие тучи плыли со стороны Царское Село — Пулково… Бежавший из Петрограда Керенский вместе с генералом-корниловцем Красновым еще 26 октября во главе казачьих войск двинулся на Петроград.
27 октября пала Гатчина. Краснов издал и распространил в Петрограде приказ Петроградскому гарнизону: сдаться, поднять мятеж и задушить революцию, ее новое правительство — уничтожить.
28 октября взято Царское Село…
Керенский шел к столице, почти не встречая организованного сопротивления, издавал приказы как министр-председатель Временного правительства и Верховный Главнокомандующий вооруженными силами Российской Республики — один наглее другого.
До Петрограда оставалось двадцать пять километров. Опасность была реальной и огромной. Скоро она исчезнет, и грядущие историки отметят, что это был лишь эпизод, мелкое звено в истории октябрьских дней.
Но тогда этого никто не знал.
Верилось в скорую победу, а в то, что «наши» могут отступить, что «нас» могут победить — не верилось.
Но — отступали…
Головной отряд защитников города под командованием Чудновского не смог задержать противника, сам Чудновский был ранен, его отряду грозило истребление.
На фронт отправился главнокомандующий обороной Петрограда Антонов-Овсеенко. Но и он не смог внести порядка в царившую неразбериху.
Утомленного неделями бессонных ночей Антонова-Овсеенко на посту Главнокомандующего обороной города сменил Подвойский. Последовали приказы полкам: «Выступать на фронт!» Но солдаты, привыкшие за эти месяцы решать все вопросы по своему разумению, в большинстве отказались их выполнять: «Надобно сам Питер защищать, а не подступы».