Выбрать главу

Теркин поднял голову равнодушным жестом и остолбенел.

Лицом к нему сидел сгорбившись Зверев, в арестантском халате и шапке без козырька; по бокам два полицейских с шашками и у обоих револьверы.

Теркин хотел крикнуть, и у него перехватило в горле.

Зверев узнал его и тотчас же отвернулся… Облако пыли скрыло их.

Сермяжный халат всего больше поразил Теркина. Первое лицо в целом уезде и — колодник еще до суда. Может быть, и понапрасну заподозрен в поджоге? Растрата по опеке еще, кажется, не обнаружена. В сермяге!

Искренно порадовался он за Петьку, что улица была совсем пустая. Только вправо, туда к выезду в поле, тащилась телега, должно быть, с кулями угля.

До самого острога не покидало его жуткое чувство — точно саднило в груди, и ладони рук горели; даже в концах пальцев чувствовал он как будто уколы булавки.

Не больше пяти минут взяло у него с того места, где он увидал долгушку, до ворот острога. Инвалидный солдатик грузно ходил под ружьем, донашивая свое кепи, и служитель сидел на скамье под навесом ворот. стр.489

Теркин предъявил ему записку к надзирателю и всунул рублевую бумажку. Тот снял шапку и тотчас же повел его.

В острог попадал он в первый раз в жизни. Все тут было тесно, с грязцой, довольно шумно, — начался обед арестантов, и отовсюду доносился гул мужских голосов.

— Они кушают, — сказал ему тот же старший сторож, остановившись перед дверью камеры, помещенной особенно, в темных сенцах, и звонко щелкнул замком.

Теркин вошел вслед за ним. Сторож захлопнул дверь, но не запер ее.

За столиком, в узкой, довольно еще чистой комнате, Зверев, в халате, жадно хлебал из миски. Ломоть черного хлеба лежал нетронутый. Увидя Теркина, он как ужаленный вскочил, скинул с себя халат, под которым очутился в жилете и светлых модных панталонах, и хотел бросить его на койку с двумя хорошими — видимо своими — подушками.

— Василий Иваныч! Ты! — глухо воскликнул он и сразу не подал Теркину руки.

— Здравствуй, брат! — с невольной дрожью выговорил

Теркин и также невольно протянул к нему обе руки.

Они обнялись.

Зверев был красен. На глаза навертывались слезы.

— Ешь! Ешь!.. Ты голоден… Я посижу, — сказал Теркин.

Первой мыслью Зверева при входе Теркина было: "вот, друг любезный, пожаловал на мой срам полюбоваться".

Но когда тот обнял его, он сразу размяк.

Послушно присел он к столу и доел похлебку, потом присел к Теркину на койку, где они и остались. В камере было всего два стула и столик, под высоким решетчатым окном, в одном месте заклеенным синей бумагой.

Говорить про свою вину Зверев упорно избегал, только два раза пустил возглас:

— В поджигатели произвели!

Он полон был не того, что ему предстоит, а негодования на прокурора и следователя, которые «извели» стр.490 его жену. Когда он был посажен в острог, она в тот же день заболела.

— Не верю я докторам, — шептал он Теркину на ухо. — Они дурачье, олухи, шарлатаны. Толкуют: невропатия, астма какая-то. А я вижу, что она себя опоила чем-то. И не сразу… а, может, каждый день подсыпает себе в их лекарства.

И вот сегодня только допустили его побывать у нее.

— Мерзавцы!.. Крапивное семя!

Он не выдержал и стал всхлипывать:

— Краше в гроб кладут. Как бросилась ко мне!.. И сейчас же обомлела. Столбняк! Не доживет до субботы…

Любовь какая, Вася! Понимаешь ты! Кабы ты видел ее! Первая женщина в империи!

Его охватила струя мужского самодовольства, сознания, что из любви к нему женщина отравляется. О том, что из- за нее, для ее транжирства, он стал расхитителем и поджигателем, — он не тужил.

— Для какого черта, — крикнул он и заходил по камере, — для какого черта он меня в колодники произвел, этот правоведишка-гнуснец! Что я, за границу, что ли, удеру? На какие деньги? И еще толкуют о поднятии дворянства! Ха-ха! Хорошо поднятие! Возили меня сегодня по городу в халате, с двумя архаровцами. Да еще умолять пришлось, чтобы позволили в долгушке проехать! А то бы пешком, между двумя конвойными, чтобы тебе калачик или медяк Христа ради бросили!

Губы его брызгали слюной и болезненно вздрагивали.

Он опять присел к Теркину, весь как-то ушел в плечи и одну ладонь положил ему на колени.

— Кто старое помянет… Ты знаешь!.. Тогда ты со мной форсить начал, Василий Иваныч… Ну, поквитались!..

От моего ельника и у тебя выдрало сколько десятин. Я тебе мстить не хотел. Извини, брат! Да ведь это не твое собственное, а компанейское… Ну, и то сказать, и попросил я у тебя тоже здорово — сорок тысяч. Имел резон отказать. Только уж очень ты… тогда…