Выбрать главу

Ковь шагнула к нему, зачарованная сладкой сказкой, бессловесной песнью, страстным зовом. Он прав. Желать — не грех. Нельзя не дать того, чего так искренне желают. Вот, он остановился, ждет: он не возьмет ничего против ее воли, он — лишь смиренный проситель… Гнет спину, голову склоняет…

Улыбается солнечно, глядя исподлобья, и удлиняются белоснежные клыки…

И за спиной почему-то — детский плач. Откуда в пустыне дети? А плач все громче и громче, раскалывает бездонное голубое небо, раскалывает землю, и песок высыпается в образовавшуюся трещину, и лицо рядом искажается нечеловечески.

И не колени преклонил он, а к прыжку готовится, чтобы раз — и в горло. И не осталось в нем ничего человеческого, и жажду его не утолить водой.

Ковь не протягивает руки в жесте помощи, но выставляет их вперед, защищаясь и защищая, а он прыгает, тянется к горлу, и Ковь бьет огнем и огнем дышит, и волосы горят — она сама огонь: не жалкий огонек, а неукротимый огненный поток. И за спиной его плавятся камни.

И сам он плавится, не в силах укусить живое пламя.

И когда все заканчивается, Ковь падает на колени рядом. Сгорел не только он, она сама чуть не сгорела, последним, отчаянным усилием воли остановившись.

Но Ковь понимает: никогда она еще не была так близка к гибели.

Эха-спасительница…

И тут ей на плечи упала чужая жилетка. Она пахнет пылью и Ложкой. А сам Ложка присел рядом с трупом на корточки — на Ковь он старательно не смотрел — взял его за руку, как дорогого друга, и снимает теперь с пальца железное кольцо: оно чуть оплавленное, горячее, но Ложка сжимает его в руке.

Крепко.

Пальцы у него перестают дрожать.

И Ковь выворачивает от запаха горелой плоти и паленых волос — и собственных тоже. А она хотела стричься. Теперь нечего.

Такая глупая мысль.

Такая… несвоевременная.

Ковь сжала кулаки — рукам больно…

И Ковь плачет — впервые за долгое-долгое время рыдает, не стесняясь. Да чего уж тут стесняться, сидит голая, в копоти, в чужой жилетке, и рыдает — сопли пузырями, ну так кому какое дело? Кто ей скажет, что нельзя? Тому она сразу в морду — и, глядишь, полегчает.

Хорошо хоть жилетка длинная, запахнуть — почти как платье. Руки путаются в пуговицах. Ложка не глядя помогает — хорош помощник, но все лучше, у него пальцы ловкие, застегивает наощупь, а пуговиц и сама Ковь за слезами не видит.

А потом Ложка встает, открывает дверь кладовки, берет на руки Эху: видно, что он знать не знает, как брать на руки детей, держит осторожно, как вазу какую. Та не плачет. Сопит — Кови почему-то кажется, что сердито. Как будто распекает: «Ты, такой-сякой, я тебя звала — а ты когда пришел?»

Ложка передает Эху Кови, и та прижимает ее к груди. Он помогает подняться.

Потом взгляд его вдруг упал на оставшееся в кладовке ведро, и он, жестом извинившись (и, конечно, забыв, что Ковь не понимает жестов, она и сама об этом забыла) взял его, аккуратно поставил, примерился и вдруг пнул с нескрываемой злостью. И то покатилось до самого конца коридора, а потом по ступенькам, все дальше и дальше. А Ковь и не знала, что там лестница — еще одна глупая мысль.

И Ковь открыла рот и закричала все, что боги на душу положат, в такт этому дребезжанию.

Плевать ей, что о ней подумают, она только что встретила самого настоящего свежего упыря куксьего роду-племени, в Пустыне их побывала — ей можно и благим матом.

Каждый упырь в свой ад приглашает, и кажется, что жизнь в том аду слаще меда. И Кови свезло, что у куксов ад — бесконечная огненная пустыня, а то бы ей не хватило… ее бы не хватило — Эху спасти.

И Ложка пришел бы к совсем другому трупу.

Ковь кричит, срывая горло, и крик этот раскатывается по замку, но не умирает, а возвращается.

Если бы Ковь верила в то, что замок живой, она бы решила, что разбудила его. Что он очень недоволен окончанием своей короткой спокойной дремы.

Что упырь этот — лишь объявление войны.

Но замки не бывают живыми, зато у них есть владельцы. Владельцы, которые пришли, когда все уже закончилось.

Слишком поздно.

Случайно?

Ковь оглядывается на Ложку. Малодушно отворачивается, глубоко вдыхает саднящими легкими.

Нет, сейчас она не сможет у него ничего спросить. Не в силах разбираться.

Пусть… Васка.

Что-то было не так.

Да, Ковь частенько ругалась, ругалась громко, глотка у нее была луженная. Но…

Но это не была обычная вспышка, когда Ковь чехвостила в хвост и гриву весь мир вокруг и окружающих в частности. Она делала это не так злобно, а, скорее, ради самого искусства ругани, без того противного истеричного надрыва, который слышался сейчас, без бабьих визгливых ноток, от которых у Васки начинали ныть зубы.