Ерофеич, промокший до исподнего, яростно шипел что-то себе под нос, и, кажется, поминал всех святых сразу, причём в таких выражениях, за которые его самого следовало бы отправить на покаяние.
Продолжалось это действо не меньше часа. Дождь то стихал, то припускал с новой силой, ветер гнал по полю мокрую тьму, и в какой-то момент мне показалось, что эта ночь не кончится никогда, и что мы так и будем стоять здесь до скончания веков, а маленький толстый поп будет лазать по мертвяцким кучам и бормотать.
Вечность. Мокрая, вонючая вечность.
Наконец, отец Евстахий выпрямился, утёр лицо рукавом рясы и посмотрел на меня. Глазки его блестели в свете лампы, и выражение на мокром круглом лице было задумчивое, цепкое — совсем не то ленивое благодушие, с которым он слезал с кобылки час назад.
— А все ли это непокойцы, дитя моё? Или ещё были?
— Ну, ежели какие неупокоенные в округе остались, о том не ведаю, — ответил я. — А кого положили — так все здесь. Ну и ещё трое в лесу лежат, на полянке. Отдельно.
— Веди, сын мой. Показывай.
Ерофеич за моей спиной зашипел, а где-то в деревне послышался смех — тихий, ехидный, и я мог бы поклясться, что смеялся Никодим. Я сам выругался под нос и, кивнув, возглавил процессию.
Мы двинулись в лес.
Дождь в лесу стихал, но зато с веток капало, и каждая капля, попадавшая за шиворот, вызывала желание выругаться. Я шёл рядом с попом и поглядывал на него искоса. Отец Евстахий семенил, подобрав рясу, и даже не запыхался — при всей своей округлости двигался он споро, как человек, привычный к вечной дороге.
На поляну мы вышли через четверть часа. Григорий поднял лампу повыше, и жёлтый свет выхватил из темноты туши костяных стражей — две здоровенные хитиновые громады, лежавшие там, где я их оставил. Дождь размыл кровь, и они блестели — мокрые, чёрные, похожие на валуны.
Стражи отца Евстахия не заинтересовали. Едва мазнув по ним взглядом, он прошёл мимо и направился сразу к телеге. А вот завидев то, что осталось от водителя, он встал как вкопанный. Постоял, бормоча себе под нос, подобрал с земли палку и решительно полез в телегу.
Битых полчаса он лазал вокруг останков, ковырял палкой обугленную плоть, отламывал куски оплавленного хитина, вглядывался в них и что-то бормотал. Приседал, поднимался, обходил кругом, снова приседал, едва не принюхивался… Наконец, поп выпрямился, отбросил палку и посмотрел на меня.
— Это как же вы его упокоить-то смогли? — спросил он. — Глазам своим поверить не могу.
— С божьей помощью, отче, — ответил я, глядя на него. — С божьей помощью.
Отец Евстахий хмыкнул и покачал головой.
— Ну, видать, бог и правда любит тебя, дитя моё, — сказал он. — Раз с такой тварью совладать сумел… Ладно, что я хотел — то увидел. А теперь можно и баньку. Поспела ли?
— Поспела, как не поспеть, — сквозь зубы процедил Ерофеич, с которого текло ручьями.
— Ну, так и пойдёмте, — кивнул поп. — Чего среди ночи в лесу зазря мокнуть?
И с неожиданной для его комплекции прытью спрыгнул с телеги и устремился к деревне — бодро, пружинисто, подобрав рясу и шлёпая ногами по лужам.
Мы потянулись за ним. На тропе я поймал взгляд Григория — и, ей-богу, впервые за всё время нашего знакомства увидел в глазах охотника что-то, похожее на растерянность. Григорий смотрел на меня, и вопрос в его взгляде был яснее любых слов: «Это что сейчас было, барин?»
Я пожал плечами. Самому бы понять.
Шли обратно молча. Дождь стихал, из-за туч выглянул краешек луны, и мокрая дорога заблестела в её свете. Впереди семенил отец Евстахий, за ним — мы, мокрые, грязные, уставшие, и проклинающие всё на свете.
Я вглядывался в спину святого отца, и совершенно ясно мне было пока только одно: отец Евстахий далеко не так прост, каким хотел казаться.
И хорошо бы теперь понять, во что это всё выльется.
Глава 7
После ледяного дождя в тепле избы Ерофеича я утонул, как в перине.
Внутри вроде как ничего не изменилось — писарь спал в углу, свернувшись калачиком на лавке, а тетрадь с подсчётами подложил себе под голову вместо подушки. Сабуров с Щукиным продолжали пить и травить друг другу байки.
Завидев нашу процессию — мокрую, грязную, дымящуюся паром, — Сабуров осёкся. Щукин повернулся к нам, и, увидев отца Евстахия, изменился в лице.
— Доброго вечера, дети мои, — поздоровался отец Евстахий. — Отдыхаете от трудов славных да дороги длинной? — на длинной дороге он сделал особый акцент, и Щукин покраснел до кончиков ушей.