Так мы шли около часа, может, чуть больше. Лес не давал поводов для беспокойства — ни странных звуков, ни липкой тишины, что обычно предвещает беду. Где-то долбил дерево дятел, в стороне хрустнула ветка — судя по звуку, какой-то некрупный зверь метнулся прочь, заслышав чужих.
Следы чётко виднелись в земле, и Петри почти не останавливался… Пока этот след не пересёкся с ещё одним.
Петри остановился. Что-то пробормотал под нос, присел на колено у края едва заметной прогалины, вгляделся в след и едва слышно выругался.
— Что там, Петри?
Охотник лишь отмахнулся, продолжая изучать следы. На этот раз он молчал дольше обычного. Трогал землю, прошёл несколько шагов в одну сторону, потом в другую, вернулся, снова присел.
— Ну что там такое? — не выдержал Сабуров.
Петри поднял голову, и на его обычно невозмутимом лице мелькнуло что-то похожее на досаду.
— Я ошибся, — сказал он просто. — Мы идём не по тому следу. Тот след, по которому мы идём, свежее. И он идёт параллельно следу орды. А вот этот — более старый. Он тоже следует за ордой. Только он идёт не туда. Он идёт оттуда.
Я не сразу понял, в чём разница, но, судя по тому, как помрачнел Сабуров, разница была существенной.
— То есть, — медленно проговорил он, — Они не просто пришли в Валуйки и пошли за ордой. Они сначала пришли вместе с ней?
— Похоже на то, — кивнул Петри.
Сабуров с минуту молчал, разглядывая лес впереди — такой же обычный, такой же ничем не примечательный, как и час назад, — а потом коротко выдохнул и махнул рукой.
— А вот теперь мне стало по-настоящему интересно, кто они такие и откуда пришли. Идём дальше. Туда, откуда они заявились. Веди, Петри.
Шли мы теперь иначе — медленнее, напряжённее, будто сам факт того, что след вёл не туда, куда мы думали, заставил всех разом насторожиться. Я заметил, как один из ватажников переложил фузею поудобнее, как Фрол на ходу проверил, легко ли выходит топор из петли за спиной…
Лес вокруг по-прежнему оставался самым обыкновенным лесом, и именно это, пожалуй, тревожило больше всего — будь здесь хоть что-то странное, хоть какой-то знак, было бы проще. А так — сосны, мох, птичий гомон, и где-то впереди шестеро всадников, выехавшие из этой самой чащи прямиком к разорённой ордой деревне.
Идти пришлось ещё около получаса, прежде чем лес начал редеть и впереди показалась просека — не дорога даже, скорее, старая лесная колея, давно нехоженая, заросшая по обочинам конским щавелем и молодым ивняком.
И на этой просеке нас встретило зрелище, от которого я невольно замедлил шаг.
Не так давно здесь был лагерь.
Несколько кострищ, выгоревших до углей и давным-давно остывших, успевших намокнуть и снова высохнуть от дождей. Опрокинутая телега на боку посреди дороги, одно колесо лениво покачивалось на лёгком сквозняке, поскрипывая осью. Вторая телега стояла чуть в стороне, целая, но без лошадей — постромки были обрезаны или оборваны.
По всей просеке были разбросаны вещи — котелки, мешки с просыпавшимся, успевшим подгнить содержимым, обломки ружейных лож… Две фузеи валялись прямо в траве, ржавея под открытым небом, словно их попросту не успели подобрать.
Чуть в стороне у самой опушки я заметил палаточный шест, воткнутый в землю наискось, — сама палатка либо сгорела, либо её утащили, но шест так и торчал, одинокий, никому уже не нужный.
Ватажники за моей спиной примолкли. Я слышал, как кто-то тихо сплюнул в сторону, а другой негромко выругался себе под нос, и понимал их прекрасно — для людей, насмотревшихся всякого, зрелище разорённого лагеря, видимо, говорило о многом, и ничего хорошего эта картина не сулила.
Тел не было. Ни одного.
Я обвёл взглядом просеку, отмечая то, что не сразу бросалось в глаза, но что складывалось в довольно ясную картину.
Кострища были разворочены — кто-то явно опрокинул их в спешке, а не потушил аккуратно. Земля во многих местах была взрыта, истоптана множеством ног — и было их гораздо больше, чем могло принадлежать обычной горстке людей. Кусты по краю просеки оказались поломаны, примяты, причём в самых разных направлениях, будто люди метались, не понимая, куда бежать. На одном из обломанных ружейных лож остались тёмные потёки, давно высохшие до черноты.