Вошел Фалк Шпальталдер и сразу же заказал себе две порции котлет и буханку хлеба. Но хотя он был голоден как собака, буфетчица, Ципа Шоши, не обратила на него внимания, потому что в это время она обслуживала Чернипольского, исходившего своими собственными ногами не одну страну. Люди привыкли здесь, в Эрец, совершать прогулки; из Яффы — в Кфар-Сабу, из Кфар-Сабы — в Хадеру, из Хадеры — в Зихрон-Яаков и возвращаться к ночи. А если есть среди них любители приключений, так те поднимаются до Галилеи и до Метулы. А Чернипольский исходил пешком всю Эрец вдоль и поперек и дошел до горы Хермон, не пропустив ни единой деревни. В одном месте он ночевал, а в другом месте пил гранатовый сок со снегом; в одной деревне он видел свадьбу, а в другой деревне видел еще что-нибудь интересное; только не любит он рассказывать. Человеку важно прятать свои ощущения, и тогда они, спрятанные в сердце, принесут плоды. И действительно, как-то раз на рассвете сидел он на вершине скалы и ел свою питу с чесноком. Ощутил он вдруг такой подъем, какой не всякий человек ощущает. Если бы захотел, написал бы об этом большую поэму в сотни строф. Поэма эта, моя дорогая Ципа Шоши, поэма эта, написанная Чернипольским, стоила бы всех стихов какого-нибудь поэта-песенника.
Горышкин отложил книгу и задумался: то, о чем я прочитал тут, случалось также и со мной, и если не в точности это, то нечто подобное, только не приходило мне в голову об этом написать. И явился этот писатель, и написал, и выпустил книгу. А я сел и прочел его книгу, и завтра появятся другие, и послезавтра — другие, пока не останется ни одного человека в Эрец не прочитавшего ее. А когда приду я и выпущу свою книгу, то скажут, так ведь все это мы уже читали. Похоже, что главное для писателя — это сноровка. Если он поспешит и напишет вовремя, он выгадал, а если нет, придут другие вместо него. Уже пришло время снять для себя отдельную комнату со столом. Мне не нужен письменный стол с зеленым сукном, как у этих учителей в Яффе, где каждый покупает себе письменный стол и ставит перед собой корзинку со стопкой бумаги, чтобы считали его писателем. Достаточно перевернутой бочки, лишь бы можно было положить на нее лист бумаги.
3Поднял Горышкин глаза и увидел Соню. Засунул книгу в карман и двинулся ей навстречу. Увидел Ицхака и спросил, как его дела. Сказала Соня: «А про Рабиновича ты не спрашиваешь?» Сказал Горышкин: «Что мне спрашивать? Если бы было что сказать о нем, разве ты не рассказала бы?» Сказала Соня: «И вправду, нечего мне рассказывать о нем: он не пишет мне». Сказал Горышкин: «Если бы было ему о чем писать, написал бы».
Сказала Соня:
— Ты вернулся в Яффу? Что ты делаешь здесь?
— Делаю я то, что годами не делал. Работаю я, работаю, Соня!
— Где?
Дернул Горышкин за кончики своих усов и с гордостью заявил победным тоном:
— На строительстве школы для девочек работаю я, с глиной и камнем.
— Я рада за тебя, что нашел ты работу!
— Она нашла меня. Наконец-то вынуждены они нанимать еврейских рабочих. И мы тянем из себя жилы, и только затем, чтобы не нашли они лживого предлога отстранить нас. И все-таки что пишет Рабинович?
Засмеялась Соня:
— Разве не сказал ты, что если бы было ему о чем писать, написал бы?
— В смысле, что нет у него того, о чем он хотел бы написать?
— Не так, но есть слишком многое, о чем бы стоило ему написать, поэтому он не пишет ничего.
— Пойдем! — сказала Соня Ицхаку.
— Уходите? — спросил Горышкин.
Обернулась Соня и сказала:
— Передай привет Пнине! Вот она идет!
Сказала Пнина Горышкину:
— Не знала я, что ты здесь.
— Если бы знала, не пришла бы?
— Не это я сказала.
— Но в глубине души ты так подумала?
— Что знает человек о том, что — в сердце его друга? Разве что писатели?
— Поверь мне, Пнина, даже они не знают ничего, но, когда ты читаешь их книги, кажется тебе, что они знают.