На второй вечер после возвращения Хокана привели к ней. Она сидела за маленьким столиком и показала на кресло напротив. Он сел, обратив внимание на кожаную скрутку с инструментами. Как порой у нее было заведено, она аккуратно и подчеркнуто не обращала на него внимания с нетерпеливым видом, словно его присутствие — которого сама же и требовала — откладывало приход кого-то еще. Наконец, после долгого молчания, она развернула скрутку на столе. Внутри оказались отделения с ножницами, щипчиками, ножиками и прочими инструментами, которые Хокан не признал. Она постучала пальцем по столу. Хокан не понял. Она раздраженно показала, чтобы он положил руки на стол, что он и сделал. Она прижала его левое запястье к столешнице с силой, не заслуженной его покорностью, взяла самые большие ножницы и приступила к его ногтям. За время плена его руки стали мягче, но ногти оставались грубыми и угловатыми — одни росли, пока не сломаются, другие он подравнивал зубами либо ножом, выдававшимся для еды. Закончив со стрижкой, она принялась их подтачивать, затем срезала заусенцы плоским острым инструментом, при чьем виде Хокан нахмурился и машинально отдернулся. Тогда она сжала запястье крепче и ткнула инструментом в руку. Кровь не пустила, но своей суровостью дала понять, что в ответ на дальнейшее сопротивление готова пришпилить ладонь к столу. Вслед за этим покрыла ногти лаком. Вылила из одной склянки маслянистую мазь с запахом роз и втерла в его ладони. Возможно, от этой непривычной ласки Хокан и решился заговорить с ней в первый раз.
— Я должен идти, — сказал он.
Она подняла взгляд от его рук с выражением, выдавшим, что, хотя это явление из ряда вон, она не удивлена. Женщина улыбнулась.
— Я не могу, — ответила она. — Я не могу тебя отпустить.
Она погасила свет и сделала то, чего еще ни разу не делала: сама опустилась на пол и положила Хокану голову на колени, прямо как раньше просила его, затем взяла его вялую ухоженную руку и гладила себя по волосам, словно играла с тряпичной куклой.
После всех этих событий жизнь вновь пошла своим чередом. Хоть и непривычный к насилию, Хокан ломал голову над планом побега с помощью тупого ножа, выдававшегося для еды. Уверенности придавали его собственные габариты, пугавшие многих тюремщиков. Однако несколько дней спустя произошло то, что избавило Хокана от воплощения непродуманных замыслов.
Был тихий час между закрытием бара и временем, когда два охранника водили его к женщине, когда Хокан услышал, как кто-то украдкой сдвинул засов его двери. Уже эта осторожная медлительность была необычна, но еще примечательнее то, что он не слышал перед этим, как обычно, грохот двух пар сапог на лестнице. Всю ночь в Клэнгстоне свистел ветер, и теперь окна и стены тряслись и скрипели под его нарастающим натиском. Засов замедлился — очевидно, чтобы не щелкнуть в конце пути. Тишина. Хокан взял книгу — чтобы держаться хоть за что-то твердое.
Дверь открылась, а стоял за ней израненный, исцарапанный и все еще нагой толстяк. Его левая скула распухла и сомкнулась с воспаленной бровью, пряча глаз в пышно-пурпурной коже. Порезы, ожоги и синяки по всему телу, ноги изуродованы раскаленной пустыней. Он уставился на Хокана единственным глазом и улыбнулся, обнажив недавно обломанные зубы. Затем, приложив указательный палец к растресканным губам, отошел от двери и показал на лестницу.
— Иди, — шепнул он.
Хокан недоуменно уставился в ответ.
— Иди, — повторил он. — Иди живо. Иди. Быстро.
Хокан забрал ботинки, прошел мимо толстяка, чья злорадная улыбка переросла в безобразный немой смех, спустился на цыпочках по ступенькам, прошел через бар и за дверь, помешкав на пороге, и, как только ступил на равнину, побежал.
5
Рассвет был лишь догадкой, верной, но еще не воплотившейся, и Хокан бежал ему навстречу, приковав взгляд к далекой точке, которая, не сомневался он, скоро покраснеет, указав ему прямую дорогу к брату. Крепкий ветер в спину — добрый знак: ободряющая рука, толкающая вперед и при этом заметающая следы.