Возвращаясь к описанию более общего свойства, видишь, как вдохновение сопровождает автора в его настоящей работе над новой книгой. Оно сопровождает его (ибо теперь с нами рядом несозревшая муза) последовательными вспышками, к которым автор привыкает настолько, что внезапный отказ домашнего освещения способен поразить его как дело измены.
Один и тот же человек может сочинять куски одного и того же рассказа или поэмы в голове или на бумаге, с карандашом или пером в руке (мне говорили, что существуют фантастические исполнители, которые прямо так и /отстукивают/ на машинке законченный продукт или, что еще невероятнее, /диктуют/ его, тепленького, пускающего пузыри, машинистке или машине!). Некоторые предпочитают ванну кабинету или постель продуваемой ветром вересковой пустоши, место значит не много, отношения между мозгом и рукой -- вот что создает странные трудности. Как говорит где-то Джон Шейд: "И к слову, я понять не в состоянье, как родились два способа писанья в машинке этой чудной: способ /А/, когда трудится только голова, -- слова плывут, поэт их судит строго и в третий раз все ту же мылит ногу; и способ /Б/: бумага, кабинет и чинно водит перышком поэт. Тут пальцы строчку лепят, бой абстрактный конкретным претворяя: шар закатный вымарывая, и в строки узду впрягая отлученную звезду; и наконец выводят строчку эту тропой чернильной к робкому рассвету. Но способ /А/ -- агония! горит висок под каской боли, а внутри отбойным молотком шурует муза, и, как ни напрягайся, сей обузы избыть нельзя, а бедный автомат все чистит зубы (пятый раз подряд) иль на угол спешит купить журнал, который уж три дня как прочитал. Так в чем же дело? В том, что без пера на три руки положена игра... Иль вглубь идет процесс, коль нету с нами опоры лжи и фальши, пьедестала пиит -- стола? Ведь сколько раз, бывало, устав черкать, я выходил из дома, и скоро слово нужное, влекомо ко мне немой командою, стремглав слетало с ветки прямо на рукав".
Да, конечно, тут и вступает в игру вдохновение. Из слов, которые я, за пятьдесят примерно лет сочинительства, по разным причинам соединял, а после отбрасывал, к нынешнему времени можно было б составить в Царстве Отверженных (туманная, но в целом не столь уж и невероятная страна к северу ниоткуда) гигантскую библиотеку вымаранных фраз, лишь с одной отличающей и объединяющей их чертой -- ожиданием милости вдохновения.
Не диво, стало быть, если писатель, который не боится признаться, что знавал вдохновение, и способен легко отличить его от пустой пены припадка, как и от избитого утешения "нужным словом", ищет яркий след этой услады в произведениях собратьев. Молния вдохновения поражает всегда одинаково: ты замечаешь отблеск ее в том или этом отрывке великого текста, будь то строки утонченной поэзии, или пассаж Джойса либо Толстого, или фраза в рассказе, или прилив гениальности в работе натуралиста, литературоведа -- даже в статье рецензента. Естественно, я имею в виду не всем нам знакомых безнадежных бумагомарак, но своеобразных творцов-художников, таких как Триллинг (*1) (чьи критические воззрения мне безразличны) или Тербер (*2) (например, в "Голосах революции": "Искусство не спешит на баррикады").
В последние годы множество издателей имеют удовольствие присылать мне свои антологии -- в сущности, это возвращающиеся домой почтовые голуби, ибо каждая содержит образчик творчества их получателя. Из тридцати с чем-то сборников одни щеголяют претенциозными ярлыками ("Предания нашего времени" или "Мотивы и мишени"), другие представляются более сдержанно ("Великие рассказы"), а уведомления на их обложках обещают читателю встречу со сборщиками клюквы и простыми работягами; но почти в каждом из них присутствует по меньшей мере два-три первоклассных рассказа.