Выбрать главу

Павлик же и Маша всегда рядом, а вы говорите, нет романа…

18

Когда Павлику и Маше вместе пошел сто двадцать второй год, их направили в южнобережный санаторий.

Здесь лечились и отдыхали пенсионеры с когда-то громкими, но отзвучавшими фамилиями.

Один сочинил текст когда-то модной песни, но сейчас эту песню никто не пел.

Другой работал в наркомате, но давно… были министерства.

Третий заседал на мирной конференции, но после того случилось множество пограничных инцидентов, малых и больших войн…

Все старики и старухи, лечившиеся и отдыхавшие в санатории, днем делали вид, что ими интересуются по меньшей мере представители радиостудий, ночью же прислушивались к шорохам за стеной: «Ивану Ивановичу плохо…»

Лечащий врач запретил Маше и Павлику сырую тень леса и солнце открытых мест. Он еженедельно измерял давление. Сестра ежедневно приходила с градусником.

Их называли больной, больная, а комнату, где они жили, — палатою.

Няни, официантки, садовники — весь обслуживающий персонал как бы скрывал что-то важное, касающееся их, а плотная стена кипарисов маскировала дальнюю сторожку, которая в случае чего могла быть и покойницкой.

Полулежа в плетеных качалках, Павлик и Маша глядели из-за спрыснутых дезинфекцией глициний на небо интенсивной синевы с проступавшим в нем четким очерком гор. Там, за соснами, на сияющей пемзе скал таилась тропа их первого горного похода, и вы сами понимаете, как печальна повесть о непутешествующих путешественниках.

Павлик взял работу с собой, но работать не мог.

Дню не было конца и ночи тоже… Санаторцы глядели с пружинных матрацев на черную листву магнолий. Били часы на соборе. В порту еще журчали якорные цепи, а в ресторанах гремели джазы. И снова били часы, и тогда замолкали землечерпалки и громкоговорители, зато в мучительную симфонию вступал пересвист ночных сторожей. Били соборные часы. Собаки лаяли страшно далеко и ужасно близко. Опять били часы, и уже не свистели сторожа, и тут по команде начинали капать краны, и сосед Иван Иванович нашаривал туфли и, не нашарив, шлепал босыми ногами к умывальнику — подправить мокрый шпагат, чтобы по шпагату бесшумно сбегали капли.

Под утро санаторий забывался, и уже надо было вставать, принимать процедуры, завтракать, сидеть в креслах-качалках и смотреть на санаторную лестницу, откуда может появиться фоторепортер.

И действительно, со стороны городской редакции появляется похожий на фотокорреспондента юноша.

Богатырствуя, он размахивает зеленой торбочкой на красном шнурочке, не предвидя, что пробегут годы и его сумочка будет ему нелегка.

Перескакивая через две, а то и через три ступеньки, он приближается к «папашам», и они, седые и лысые, с надеждой поворачиваются к нему, он же проскакивает мимо наркома, экс-дипломата и бывшего текстовика, не спрашивает Павлика, дописал ли он книгу, и не показывает Маше зеленой торбочки на красном шнурочке. Юный Прометей, требующий дополнительных коршунов для своей превосходной печени, он спорит с пытающейся оттеснить его санитаркой и вопреки сбегающемуся медперсоналу рвется в свое великое будущее непосредственно через санаторий, как ему кажется ближе.

А санаторцы покачиваются в своих креслах-качалках и думают, думают.

«Куда исчезают запонки, перочинные ножи, а бинокль дяди Андрея, а университетский значок папы-географа? Вероятно, как дряхлеющие звери, забиваются старые вещи в дальние углы, чтобы умереть, не доставшись какому-нибудь обидчику…»

«И композиторы не пишут, и музыкальные издательства молчат, а песенные тексты, как бабочки: сегодня бал, завтра паутина…»

«Былые заслуги — под астрономическими номерами покоятся они на нетесаных полках архивного кладбища. О, эти занозы в былой гордости!..»

«В грохоте разрывов умирают международные акты. Их хоронит Дух войны, и новые акты рождаются среди изумрудных версальских куртин или над лазурным сонмом женевских вод…» «Боже мой, боже мой», — говорит дипломат и, услыхав собственный голос, делает вид, что поет.

Текстовик в соседнем кресле встрепенулся: