Неодолимой тяжестью навалилась на нее тоска, сковала, подмяла, лишила воли. Сидела Дарья в темной комнате, стучал в стекло дождь, Нюрка тихо всхлипывала. Неизвестная Каменка, деревня, похожая на Леоновку, представилась Дарье, братская могила, Василий без гроба, с другими павшими солдатами в этой могиле. Может, неловко лежит, рука подвернулась либо голова запрокинулась... Ничего не поправишь теперь. И все равно ему.
И вдруг ясно, трезво представила себе Дарья долгие одинокие годы, какие придется ей жить с пустотой в сердце, без ласки и помощи. Одной работать, одной детей растить, одной ночи долгие тосковать. Надвое раскромсал ее жизнь малый листочек в сером конверте, счастье минувшее отсек. Не от кого больше ждать писем. Не для чего ждать конца войны. Ребятам расти безотцовщиной. Мне вековать вдовой.
Дарья тяжело, будто разом постарев на десяток лет, поднялась со стула. Всего горя зараз не перегорюешь. Надо жить.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
ВДОВА
1
Девятого мая тысяча девятьсот сорок пятого года воздвигала история завершающий рубеж на самой кровавой из войн. Последние языки адского пламени, поглотившего миллионы жизней, затоптал советский солдат на мостовой того самого города, где раздувал его фашизм в безумной надежде покорить мир.
В Серебровск возвращались демобилизованные фронтовики. В декабре приехал из госпиталя Михаил Кочергин. Настя, обалдев от радости, носилась по Серебровску, созывая гостей. Не умела она радоваться в одиночку. Да и Михаилу не терпелось увидеться с прежними друзьями.
Дарье не хотелось идти к Кочергиным. Чужое счастье не радует, коли своего нету... Но посовестилась Настю обидеть. И на людях давно не была. Подумала: «Сижу, как мышь в норе, одичала вовсе». И пошла.
Время для начала пира Настя выбрала раннее, только чуть начало смеркаться. Дарья осторожно шла по обледеневшему тротуару, полуботинки скользили, того гляди шлепнешься... Вдруг неизвестно с чего — может, оттого, что шла к вернувшемуся с войны фронтовику, вспомнился ей День Победы. Солнечный был день, люди все повысыпали из домов, целовались и плакали, музыка играла, радость мешалась с горем, праздник был и поминки... Да вот и сейчас: к Насте вернулся, а мой-то... Мне не дождаться.
Невдалеке от барака, в котором жили Кочергины, увидала Дарья высокого человека в офицерской шинели и с палочкой в руке. Человек прямо держал голову, шел осторожно и палочкой нащупывал дорогу. Наум Нечаев. Незрячим вернулся с войны. Да что ж его Ольга одного отпустила?
Но тут как раз стукнула дверь барака, и вышла Ольга. И она была в шинели. Дом Нечаевых сгорел во время войны, вещички еще до того порастащили соседи. Выделил директор завода двоим фронтовикам комнатку в бараке, разрешил взять из заводского общежития во временное пользование две койки, два стула и стол. С тем и начали заново строить мирную жизнь.
Дарья подождала Ольгу, взяла за локоть.
— Что ж не вместе идете? — кивнув на Наума, который шагах в пяти перед ними постукивал своей палочкой по обледеневшему тротуару, спросила Дарья.
— Сам учится ходить, — сказала Ольга.
— Здравствуй, Даша, — остановившись, сказал Наум. — К Михаилу?
— К Михаилу.
— Идите вперед, а я на слух за вами двинусь.
Наум улыбался, и улыбка у него была не робкая, не жалкая, как у иных слепых, а добрая, приветливая улыбка сильного человека. Только лицо приобрело непривычную неподвижность, одними губами улыбался Наум, а глаза смотрели бесстрастно, и напряженные морщинки бороздили лоб.
В коридоре Настиного барака пахло пирогами. Редко теперь пекли пироги, но Настя задолго начала готовиться к встрече мужа. Одни день мукой отоваривала карточку, другой — хлебом, пайку хлеба на два дня делила, а муку копила для торжественного дня. Зато и пирогов напекла вдоволь.
Михаил Кочергин был в старом, но вычищенном и проглаженном костюме, в белой рубашке и при галстуке. Не бесследно прошли для него четыре фронтовых года, постарел Михаил, под глазами залегла синеватая припухлость, на макушке лысина поблескивала. И смолоду невидный, он сейчас казался усталым и помятым, но Настя, суетясь у стола, то и дело взглядывала на мужа с нескрываемым восторгом.
Увидев Нечаевых и Дарью, Михаил, раскинув руки, торопливо пошел им навстречу. Обнялись и трижды поцеловались по-русски, и Дарья не удержала слез, но тут же поспешно вытерла их, вытащив из рукава кофты аккуратно сложенный платочек.
Дора отвела Дарью в сторонку.
— Забудь печаль, Даша, — сказала ей, — чужой радости порадуйся.
У Доры муж служил в Германии, не отпустили пока, неизвестно, когда ждать.
— Садитесь, садитесь за стол, — приглашала Настя. — Миша, усаживай гостей.
Дарья села на ближнюю свободную табуретку. И тотчас рядом с ней оказался Степан Годунов.
— Посидим рядом, Даша, — сказал он, — давно я мечтал рядом с тобой посидеть.
— Много ль радости со мной сидеть...
— Про то я знаю.
На вечную память о войне привез Степан минный осколок. Не в кармане привез, не по воле — в затылке осколок засел, и тревожить его врачи поопасались, чтоб не наделать хуже беды. «Мозги у меня теперь крепкие, — шутил Степан, — на железном каркасе».
— Ну, с возвращением тебя, Михаил, — поднялся с места Степан Годунов. — Вроде вторую свадьбу вы с Настей справляете. Счастья вам!
— Горько! — озорно подмигнув, крикнула Дора.
И Михаил Кочергин, словно в самом деле была свадьба, поцеловал Настю.
Дарья давно не пила и скоро захмелела. Она ела пироги, чокалась, пила самодельную наливку, вокруг шумели, и Дарье приятен был этот праздничный шум. Степан подкладывал на Дашину тарелку винегрету и грибов, кусок холодца положил, и его внимание тоже было приятно ей.
В разных концах стола свои шли разговоры. Но больше всего про войну.
— Ты видал, как у человека сердце бьется? — ухватив за пуговицу гимнастерки Наума Нечаева, говорит Кочергин. — Я видал. Живое сердце. Мина — раз! И на спину человека. Год вместе воевали. Спали рядом. Вот сюда ему осколок, диафрагму отделил. И видно, как сердце бьется. Открытое — и бьется, а сам — живой. «Пристрели, — просит, — браток». А я не могу. Не могу я своего пристрелить!
— Хватит тебе страшное вспоминать, — просит Настя. — Кончилась ведь война...
— Через что прошли — того до последнего часа жизни не забудем.
— Не забудем. Это верно, — соглашается Ольга.
— Коней на войне жалко, — задумчиво и печально говорит Степан Годунов. — У меня минометная батарея была. На лошадях. Шестнадцать лошадей. И в Берлин на лошадях въехали. Укрылись за домом, палим из миномета. А немцы засекли нашу точку. Одна мина разорвалась, другая. Скомандовал я идти в подвал. Но лошадей в подвал не возьмешь... Ездовой любил лошадей. Не пошел в подвал. «Ведь не спасешь ты их», — говорю ему. Не пошел... Сам погиб. И лошади. Пять из шестнадцати осталось...
— Выпьем, гости дорогие! — врывался ликующий голос Насти. — Выпьем за мирную счастливую жизнь!
Лился из бутылок разведенный спирт, глухо стукались дешевые шкалики.
— Кончилась война, люди! Не будет больше такой войны. Сгинул Гитлер проклятый...
Справа от Наума сидела Ольга, слева Дора. Наум с Дорой разговаривал.
— Приглашают в школу: расскажи о фронтовых подвигах. Ну, подвиги не подвиги, а рассказать есть что. Прихожу. Рассказываю. Еще просят. Еще рассказываю. А кто там сидит — я ж не знаю. Не вижу. Оказывается, директор слушала меня с ребятами вместе. Потом ведет в кабинет. Идите, говорит, к нам преподавать историю.
Наум коротко хрипловато рассмеялся.
— Историю! «Я, говорю, слепой». — «Вижу, — она мне. — Понимаю. Я обдумала. У нас есть одна преподавательница истории — она шефство возьмет над вами. И комсомольцы возьмут шефство, будут приходить, читать нужную литературу. В педагогический институт поступите...»
Наум сильно разволновался, щеки его порозовели, тонкие пальцы беспокойно теребили пуговку на кителе.