— Верочка, я Софья Михайловна, ваша учительница музыки!
Выяснилось, что она хочет переехать в Ленинград и надеется на мою помощь: «Устройте меня в издательство секретаршей!» — «Почему секретаршей, вы же музыкантша?» Она ответила вполне современным языком, что ей осточертели ученики… Ох, намного раньше они ей осточертели!
А через некоторое время у меня дома раздался телефонный звонок и сдержанный женский голос сказал:
— Это ваша бывшая учительница Софья Владимировна. Мы с мужем приехали из Ростова, остановились в Доме ученых. Очень хочу повидать… не знаю, как говорить — вас или тебя, но хочу.
Почему-то в памяти всплыла старомодная шляпка и приторная ласковость недавней гостьи, и я суховато сказала, что в эти дни очень занята, если на той неделе…
В трубке звякнуло, раздались частые гудки… И в ту же секунду я сообразила, кто это, и чуть не взвыла от стыда и горя. Что же теперь делать?! Не сразу, но память подсказала — в Доме ученых. Да, да, да, она сказала: остановились в Доме ученых. Там есть небольшая гостиница. Ее фамилия — Штернгольц. Проще простого найти ее!
Дежурная гостиницы ответила: такая не проживает. Подумав, я позвонила снова и воззвала к сердцу дежурной — поймите, я невольно оскорбила любимую учительницу, она, конечно же, вышла замуж, и фамилия у нее другая. Золотой человек была эта дежурная! Просмотрела весь список и нашла профессора Сперанского из Ростова с женой Софьей Владимировной. Обрадовав меня, побежала звать ее к телефону. И вот… Как я могла хоть на миг спутать этот милый грудной голос с каким бы то ни было другим?!
— А я вернулась в номер, реву как дура, муж говорит: что ты хочешь, столько лет прошло, она теперь писатель! А я говорю: если Верушка могла так измениться, значит, нет правды на свете.
Через полчаса я уже обнимала ее — все такую же, прежнюю Софью Владимировну! Нет, она, конечно, постарела и располнела, были и морщинки и сединки, но ведь и внешний облик определяется человечьей внутренней сутью, а человечья суть озаряла ее лицо все тем же ясным светом ума, сердечности и молодой пылкости, и мы сразу заговорили так, будто только вчера роняли слезы, расставаясь на севастопольской пристани, и я все та же озорная Верушка, она знает все мои грехи и посмеивается, и не выдает, и, может быть, за это и любит, а я люблю ее за все решительно, от Соньки — золотой ручки до тех глубинных чувств и понятий, которыми она так щедро нас одарила.
Мы говорили и говорили, пока ее муж не взроптал — ведь не обедали! Мы пошли в полупустой зал ресторана Дома ученых и заказали все самое вкусное, что было в меню, а потом рассеянно съели, за разговором не замечая, что едим, и правда на свете была, и мы распили за нее бутылку доброго вина.
ВОЙНА И МИР
Сразу после экзаменов мы выехали за город, но не к бабушке, как обычно, а в Учкуевку. Папа считал, что в это лето он почти не сможет отлучаться с флота, и хотел, чтобы мы жили поближе к Севастополю. По утрам мама хватала газеты, ее глаза тревожно пробегали по столбцам… Когда приезжал папа или кто-либо из знакомых, разговор сразу заходил о политических новостях, о приближении войны. Жалели маленькую Сербию, ругали все того же Вильгельма и «престарелого» Франца-Иосифа, который тоже был императором, и, видимо, не лучше первого. Кроме них, папа ругал какого-то Эбергарда, я считала, что это еще один негодный император, но оказалось, что это командующий Черноморским флотом, старый адмирал, который «не способен охватить»… Что? Почему? И зачем такого назначили?..
Корабли выходили на учения и напротив Учкуевки стреляли по щитам. Щиты тянулись за буксирами, я боялась, что артиллеристы промахнутся — да в буксир! Иногда в небе, тарахтя, пролетал аэроплан с двумя плоскостями, прикрепленными одна над другой, на носу у него крутился винт, а в кабине виднелась голова авиатора в шлеме. Авиатору мы махали руками.
Из соседней дачи выбегала вечно растрепанная женщина, испуганно спрашивала:
— Это не германский?
В то время Учкуевка была пустынным местом. Пыльная дорога вилась среди пологих холмов, поросших травой — траву никто не косил, ее выжигало солнцем. Кругом ни деревца, ни кустика. Вдоль дороги стояли три дачки, обнесенные низкими заборами из необтесанного камня, возле дачек торчали чахлые саженцы. Одну из этих дачек мы сняли на лето. Через поле, над обрывом к морю, стояла особняком большая двухэтажная дача, за ее высоким глухим забором зеленели верхушки деревьев и возвышался ветряк — когда ветер крутил его колесо, оно напоминало винт аэроплана. Ходить к той даче строго-настрого запретили — от обрыва изредка отваливались пласты, земля трескалась, со стороны моря трещины змеями уползали под забор. Если спуститься по дороге к морю, над широким песчаным пляжем стояла еще одна дача — высокая, белая, но недостроенная, без окон и дверей, говорили, что там ночуют бродяги. Жутко было, когда ветер гулял внутри дачи, — будто люди свистят… Может, те бродяги?