Бежала-бежала и с разбегу остановилась, потому что на оконечности причала сидел пожилой дядька с удочкой. Но как только я остановилась и огляделась, вся прелесть существования внезапно открылась мне — сама не знаю почему.
Солнце, которое каруселило себе по небу круглые сутки, в этот полуночный час было таким блеклым, смирным, что можно смотреть, не жмурясь, как оно медленно переползает с одной сопки на другую. Знакомые зеленовато-бурые сопки казались густо-лиловыми, как акварель на детской картонной палитре, а небо — огромное, без единого облачка — нежнейше сияло всеми оттенками желтого, розового, золотистого, зеленовато-серого с легкой примесью голубизны над Горелой горой, в противоположной стороне от солнца. Все эти оттенки переходили один в другой неуловимо. Я, конечно, знала, что обычное впечатление свода — обман зрения, но в тот час увидела, что его действительно нет, а есть прозрачная бесконечность — и это было прекрасно. А вода залива была глянцево-серой, только там, где угадывалось ее легкое движение, скользили многоцветные блики — и это тоже было прекрасно. И рыболов был хорош — зюйдвестка грибом, темные неподвижные руки, ноги в разношенных башмаках на фоне блестящей воды…
Пробили склянки на транспорте «Ксения» и почти одновременно на «Аскольде», затем на миноносце и еще, еще — на кораблях, скрытых выступом берега. Этот милый флотский звук будто разбудил все другие звуки, полнившие тишину. Поскрипывала оставленная на плаву лодка и, пришепетывая, обтекала ее корму вода, с шелестом касаясь прибрежных камней и поцокивая о сваи причала. Неподалеку, на одном из рыбацких суденышек, молодой мечтательный голос совсем не страшно выпевал угрозу красавице, если она будет неверна: «В наказанье весь мир содрогнется, ужаснется и сам сатана!» А в трюмной глубине «Ксении» кто-то бессонный пилил, пилил по металлу — вззиг-вззиг…
Жизнь была хороша сама по себе, как бы ни портили ее люди, и зачем же ей продолжаться — без меня? Какая ни на есть — она моя, не отдам ни одного дня, ни одного оттенка и звука, они мои, может быть, никто другой и не замечает их — вот как этот дядька с удочкой!
Новые звуки были грубы — топоча ботинками на толстенных подошвах, по причалу шли три американских солдата. Патруль. Я твердыми шажками подошла к рыболову и встала рядом. Дядька не шелохнулся. Громко переговариваясь, солдаты подошли и заглянули в ведро, где трепыхалось несколько рыбешек. И тогда дядька свободной от удочки рукой переставил ведро по другую сторону от себя, подальше от солдат. Те потоптались немного, один что-то проворчал — и все трое пошли назад, должно быть, не хотели связываться. А дядька покосился им вслед, плюнул в воду и с хитроватой усмешкой впервые взглянул на меня. И я впервые увидела его лицо — темное и жесткое от ветра, солнца и морской соли, с редкими, но глубокими морщинами, с короткими седеющими усами над сухим ртом, — обыкновенное и мудрое лицо человека, который долго жил и всему знает конечную цену.
— Чего бегаешь ночью? — сказал он хрипловатым голосом. — Иди спать.
Вроде и не случилось ничего в ту давнюю солнечную ночь, а помню так, будто была она вчера.
ЖИТЬ! НО КАК?..
Мы впервые попали в церковь. В годовщину папиной смерти мама вдруг решила заказать панихиду, хотя религию в нашей семье не чтили. Она дала объявление в газете, но народу пришло мало, день был темный и ветреный, жалкие шатучие огоньки свечей не могли перебороть мглу — тускло сияла лишь позолота на иконах. Мама была огорчена, а нам с сестрой по душе пришлись и таинственная мгла бревенчатой церкви, колеблемая шатучими огоньками, и распевный бас священника, гудящий в пустоте. Будто спасительный островок открылся в неустроенности нашей жизни, среди мерзости белогвардейщины и бестолочи интервентов (понаехало их видимо-невидимо, даже сербы и греки, даже шотландцы в клетчатых юбках!). Будущее неясно, настоящее горько. Так, может, спасение в религии?.. Все окружающее — суета сует, есть высший судия, высшая правда, она — примирение и утешение?..
Потихоньку от мамы, боявшейся инфекций, мы бегали в церковь, даже к исповеди. Перед тем я перебрала все свои «грехи» и собралась выложить их без утайки, но громадный бородатый священник, прикрыв чем-то мою голову, удовлетворился признанием, что я грешна, пробормотал отпущение грехов и подтолкнул меня к выходу. Я старалась не растерять благостного чувства, но обида осталась: хотела очиститься от проступков и сомнений, а богу не нужно?..