Выбрать главу

Иногда травы доходили почти до поверхности и, словно пряди волос, слегка шевелились от медленного движения лодки.

Среди водорослей мелькали и скользили тонкие серебристые рыбки, появляясь на секунду и исчезая. Другие, еще сонные, висели, качаясь в этих водяных зарос лях, сверкающие, легкие, неуловимые. По временам проползал краб и прятался в щель, или голубоватая, прозрачная, еле различимая медуза, бледный лазурный цветок, истый цветок моря, тянулась жидкой массой в легкой струе за кормой нашей лодки; потом дно вдруг исчезало, проваливаясь глубоко вниз, в густой зеленоватый туман. Тогда массивные скалы и темные водоросли смутно виднелись, едва освещаемые костром.

Тремулен стоял на носу лодки, наклонившись, держа в руках длинный трезубец, называемый острогой, и зорко всматривался в скалы, в травы, в изменчивое дно моря горящими глазами хищного зверя.

И вдруг проворным ловким движением он опустил в воду острые зубья своего оружия, затем метнул его, как мечут стрелу, с такой быстротой, что оно пронзило на ходу большую рыбину, плывущую впереди лодки.

Я ничего не заметил, кроме движения Тремулена, но услыхал его радостный возглас; когда же он вытащил острогу на свет костра, я увидел странное существо, которое корчилось, пронзенное насквозь железными зубьями. Это был морской угорь. Полюбовавшись на него и пронеся над пламенем, чтобы показать мне, мой друг швырнул его на дно лодки. Морская змея, проколотая в пяти местах, поползла, извиваясь, у моих ног, отыскивая лазейку для бегства, и, найдя между досками днища лужицу солоноватой воды, забилась туда и свернулась клубком, издыхая.

И тогда с невероятной ловкостью, с молниеносной быстротой и поразительной меткостью Тремулен принялся вылавливать всевозможных диковинных обитателей соленых вод. Я видел, как одна за другой проносились над огнем в предсмертных судорогах серебристые зубатки, темные мурены с кровавыми пятнами, скорпены с ощетинившимися плавниками и каракатицы — странные существа, которые плевали чернилами, окрашивая море вокруг лодки на несколько мгновений в черный цвет.

Между тем во мраке, окружавшем нас, мне то и дело слышались птичьи крики, и я смотрел вверх, силясь определить, откуда доносились эти пронзительные свистящие звуки, то близкие, то далекие, то отрывистые, то протяжные. Они раздавались непрерывно, не умолкая, словно целая стая пернатых парила над нами, привлеченная, вероятно, пламенем костра. Порою эти звуки обманывали слух, как будто исходя из водной глубины.

Я спросил:

— Что это за свист?

— Да это угли падают в воду.

И в самом деле, из костра сыпался в море ливень горящих хворостинок. Они падали, раскаленные или пылающие, и гасли с нежным, странным, хватающим за душу жалобным звуком, не то щебетанием, не то призывным криком перелетной птицы. Капли смолы издавали жужжание, подобно пулям или шмелям, и сразу меркли, погружаясь в воду. Казалось, это звучат голоса живых существ, неизъяснимый, смутный гул жизни, блуждающей во мраке рядом с нами.

Вдруг Тремулен воскликнул:

— А... мерзкая тварь!

Он метнул острогу, и, когда выдернул ее снова, я увидел обвившийся вокруг зубьев вилки и присосавшийся к древку огромный лоскут красного мяса, который трепетал и шевелился, закручивая вокруг рукоятки остроги и вновь развертывая длинные, гибкие и сильные щупальца, покрытые присосками. Это был спрут.

Тремулен поднес ко мне свою добычу, и я различил два больших глаза, устремленных на меня, два выпученных, мутных, ужасных глаза, которые выглядывали из какой-то сумки, похожей на опухоль. Считая себя на свободе, чудовище медленно вытянуло одну из своих конечностей, и я увидел, как белые присоски поползли ко мне. Кончик щупальца был тонкий, как червяк, и лишь только эта страшная лапа прицепилась к скамье, вслед за ней поднялась и развернулась другая. В этом мускулистом мягком туловище, в этой живой кровососной банке, красноватой и дряблой, чувствовалась неодолимая мощь. Тремулен раскрыл нож и с размаху вонзил его между глаз спрута.

Послышался вздох, шипящий звук воздуха, вырвавшегося на волю, и осьминог перестал двигаться.

Однако он еще не был мертв, жизнь упорно держится в этих цепких телах, но мощь его была сокрушена, оболочка прорвана, чудовище не могло больше пить кровь, высасывать и опустошать скорлупу крабов.

Тремулен, как бы играя с издыхающей тварью, отдирал от борта лодки обессилевшие присоски и вдруг закричал в порыве непонятной ярости:

— Погоди, гадина, я поджарю тебе лапы!

Он разом подхватил спрута на трезубец и, вскинув кверху, поднес к огню, проводя тонкими щупальцами по раскаленной железной решетке.

Они трещали, корчились, багровели, съеживались на огне, и я почувствовал боль в кончиках пальцев от мучений страшной твари.

— Перестань! — вырвалось у меня.

— Ничего! Так ей и надо! — спокойно сказал он и швырнул на дно лодки растерзанного, изуродованного спрута; спрут прополз у меня под ногами к лужице соленой воды и забился туда, чтобы издохнуть среди мертвых рыб.

Лов продолжался еще немало времени, пока не начал иссякать запас дров.

Когда их оказалось недостаточно для поддержания огня, Тремулен опрокинул весь, костер в море, и ночь, нависшая над головой и словно удерживаемая ярким пламенем, сразу обрушилась на нас и погребла нас во мраке.

Старик опять начал грести, медленно, мерными ударами весел. Где была гавань, где была земля? Где вход в залив и где открытое море? Я ничего не мог распознать. Спрут все еще корчился у моих ног, и я ощущал боль под ногтями, как будто мне тоже жгли пальцы. Внезапно засветились огни: мы входили в гавань.

— Тебе хочется спать? — спросил мой друг.

— Нет, нисколько.

— Так давай поболтаем у меня на крыше.

— С большим удовольствием.

В ту самую минуту, как мы поднялись на крышу, показался серп луны, восходившей над цепью гор. Лениво веял теплый ветер, напоенный легкими, еле ощутимыми ароматами, словно он впитал на своем пути дыхание садов и городов всех стран, опаленных солнцем.

Вокруг нас спускались к морю белые дома с плоскими квадратными крышами, а на крышах виднелись фигуры людей, которые лежали и стояли, дремали или мечтали под звездным небом, — целые семьи, в длинных фланелевых одеждах, отдыхавшие в ночной тиши от дневного зноя.

Мне почудилось вдруг, что в меня вливается душа Востока, поэтическая и мечтательная душа простых народов, наделенных яркой фантазией. Передо мной вставали легенды Библии и Тысячи и одной ночи; я внимал пророкам, вещающим о чудесах, я видел, как по плоским кровлям дворцов шествуют принцессы в шелковых шальварах, а в серебряных жаровнях курятся тонкие благовония и подымающийся от них дым принимает очертания джиннов.

Я сказал Тремулену:

— Как ты счастлив, что живешь здесь!

— Меня привел сюда случай, —ответил он.

— Случай?

— Да, несчастный случай.

— С тобой случилось несчастье?

— Большое несчастье.

Он стоял передо мной, завернувшись в бурнус, и меня охватила дрожь при звуке его голоса: такая в нем слышалась боль.

Он продолжал, немного помолчав:

— Я могу рассказать тебе о своем горе. Быть может, мне станет легче, когда я выговорюсь.

— Расскажи.

— Хочешь?

— Хочу.

— Ну так вот. Ты ведь помнишь, каким я был в коллеже: чем-то вроде поэта, воспитанного в аптеке. Я мечтал стать литератором и после экзаменов на бакалавра пытался писать. Но мне не повезло. Я издал том стихов, потом роман, но ни то, ни другое не распродавалось; затем сочинил пьесу, но она так и не была поставлена.

Тогда я влюбился. Не стану рассказывать тебе о моей страсти. Рядом с лавкой отца жил портной, у него была дочь. Я полюбил ее. Она была умница, получила диплом и обладала живым, игривым умом, гармонировавшим со всей ее внешностью. На вид ей было лет пятнадцать, хотя минуло уже двадцать два. Она была миниатюрная, стройная, с тонкими чертами, с нежным цветом лица, похожая на изящную акварель. Ее носик, рот, голубые глаза, светлые волосы, улыбка, стан, руки — все, казалось, создано было для жизни в теплице. Однако она была живая, подвижная и необычайно деятельная. Я влюбился в нее без памяти. Мне вспоминаются две-три прогулки в Люксембургском саду, у фонтана Медичи, которые останутся, без сомнения, лучшими часами в моей жизни. Тебе знакомо, не правда ли, странное состояние любовного безумия, когда ты не в силах думать ни о чем, кроме обожаемого существа? Становишься каким-то одержимым, тебя неотвязно преследует образ женщины, ничто уже не существует на свете, кроме нее.