Выбрать главу

Из слабостей Есип обладал самой почтительной: ему хотелось "пасти народы".

Я глянул на Пашку:

— Он что, призывал к свержению конституционного строя?

— Кто — Есип? Да нет, вспомнил Моисея… Я хмыкнул. Моисей, с его сорокалетним стажем скитания по пустыне, кочевал у Есипа из статьи в статью, как неприкаянный. Его почему-то отовсюду вычеркивали. Это рушило всю совокупность аргументации и вызывало у Владимира Петровича досаду с легкой примесью ехидства.

— …призвал всех задуматься, — продолжал Пашка. — Для свободы, сказал, должно умереть рабство. Партию, разумеется, обложил: преступная, мол, организация…

— Как будто он первый об этом догадался.

— В том-то и дело!

Появился Малков. Буквально только что отщелкал на ЖБИ бригаду передовиков. Бригадир, по его словам, смущался и норовил водрузить на голову защитную каску.

— Я ему, понимаешь, говорю: давай без головного убора. А он: нас Дьяков всегда в касках фотографировал — чтоб по технике безопасности…

Дьяков был Андрюхиным предшественником. В наследство Малкову он оставил бардак в лаборатории, сломанный фотоаппарат и консервативные привычки своих фотомоделей. Рабочие — непременно в касках, интеллигенция — с телефоном. Колхозникам повезло несколько больше — их в городе просто не водилось. А то ведь подумать страшно: быть запечатленным для истории рядом со свиной, скажем, харей. Ужасная судьба! В том числе и для хари.

Малков ушел в свою каморку.

— Тебе привет, от Ириши Сороки, — с деликатностью случайного знакомого сообщил Пашка.

— Спасибо.

Иришины приветы были изящными знаками препинания в моей неуклюжей жизни. Они как бы склеивали то, что само по себе должно было бы непременно распасться. Я смутно догадывался, что время зачастую течет не из прошлого в будущее, а от человека к человеку. И даже конкретнее: от женщины — к женщине. Течет и не может остановиться. Оно вообще, я заметил, редко берет отгулы. В основном, после смерти.

— Она просила передать, — вновь заговорил Пашка, — что выпускник Ленинградского университета мог бы и не "шокать".

— Мог бы, мог бы, — буркнул я.

У меня в серьезных отношениях с женщинами чаще всего до сего времени срабатывала такая схема: мне давали словесную оплеуху — я брался ухаживать. Как в том анекдоте: пока поджопника не дадут… С женой, которая с некоторых пор обитала так далеко, что казалась уже не столько женой, сколько предместьем тещи, все вышло аналогично. О прошедшем и вялотекущем мы, конечно, обоюдно молчим. Ибо — известная истина: при общении расстояния облагораживают. Наша немота самой высокой пробы. Я допускаю, впрочем, что в том, другом, полушарии расколотой фамильной ячейки обо мне уже слагаются легенды. Типа, папа — летчик. Или, скажем, принял израильское подданство /заодно с обрезанием/. Или погиб на пожаре, погребен в Кастроме, посмертно награжден переходящим почетным шлангом. Мало ли… Но это отдельная тема. А сто лет назад, помню, я шлялся по Ленинграду в апельсиновой куртке. И меня, наивного, называли "сапогом". За что, Герасим?! Подумаешь, армия у человека за плечами!.. Разумеется, я жаждал доказать обратное: в смысле, что я — не "сапог". Доказательства зашли так далеко, что я вынужден был жениться. После этого шага моя беременная избранница стала обнаруживать во мне проблески таланта. Спрашивала:

— Помнишь, мы на заливе гадали по Евтушенко? Открыли страницу, а там — про тебя: "завернут в Шекспира и Пушкина". Помнишь?

Я кивал. Какой разговор! Евгений Александрович — поэт проницательный. Нострадамус, в некотором смысле… Кто-то приголубил его в свое время злой пародией: "Ты — Евгений, я — Евгений.// Ты — не гений, я — не гений.// Ты — говно, и я — говно.// Я недавно, ты давно". Оно и понятно: когда это пророков любили?.. "В Шекспира и Пушкина…"

…И теперь вот уже другая женщина указывала мне на вечную подчиненность образования происхождению, настоящего — прошлому… Я с такой нежностью относился к ее голосу — и на тебе! На крыльях ангела узреть внезапно когти!

— Хорошая, — говорю Пашке, — у тебя работа. То автора передачи вздрючат, то участника помоями обольют.

— Божич, это знамение! Помяни мое слово!

— Помяну, помяну…

Я проводил его до выхода на лестничную площадку. Пожал руку. Его шапка, казалось, не просто измеряла пространство вокруг головы. Она как бы длилась. Не шапка — развалины нимба. Когда-то нимб бегал и лаял.

У себя в кабинете я нервно икнул. Бумажный хлам на рабочем столе действовал угнетающе. Сама мысль о том, что здесь требуется какая-то сортировка, пугала своей неотесанностью. К ней стоило подготовиться. Я сгреб все верхний ящик, с трудом его закрыл. Посмотрел за окно. На улице судорожно темнело, словно ночь не сразу отыскивала дорогу. Захотелось есть и спать. Причем одновременно. Противоречие не казалось антагонистическим. Я даже расфилософствовался. Неисповедимым образом пришел к довольно странному заключению: дни делятся на длинные и короткие. От сезона это не зависит. Сегодня, например, день выдался безразмерный.

Я нащупал в кармане брюк связку ключей. Извлек, повертел на пальце. Эффект получился неожиданный: грубой трелью залился телефон. День, чтоб ему сдохнуть, продолжался.

Я взял трубку.

Звонил Леша Золотарев. "Этот еще недовыбранный!.." — ругнулся я про себя.

Леша был главным комсомольцем города. Обаятельнейший парень, кристальный карьерист. Длина шеи — двадцать сантиметров. Гибрид лебедя с кувшином. Баллотировался в областной совет. Однажды даже мы вместе морочили головы избирателям. Его платформа, помнится, отличалась густотой посулов и завидным разнообразием. Пенсионерам, например, он обещал совсем не то, что чернобыльцам, а чернобыльцам — иное, чем афганцам. Рефреном шло: молодежь — в политику! Есть такие деятели — аукают себе на пляже…

— Как настроение? — бодро спросил Леша.

— Приподнятое, — отвечаю.

— Ты к самодеятельной песне как относишься?

Я поморщился. Сам я привык задавать любые вопросы, вплоть до откровенно идиотских /например, у бухгалтера добиваться, какая его любимая книга; ясное дело, бухгалтерская; только автора он не помнит/. Но чтобы еще и отвечать на подобное!.. И главное: кто это там запел, накануне выборов? Мои нестройные размышления прервал Лешин тенор:

— У нас на днях традиционный конкурс, "Товарищ гитара" называется. Хотел тебя в жюри пригласить.

— На днях — это когда?

— Послезавтра. Что скажешь?

— На выполнение ультиматума и то, — говорю, — больше времени дают.

— Ну, подумай, — отвечает, — до завтра.

— У меня со слухом, — говорю, — неважно.

— При чем тут слух? Ты же — творческий человек.

— Интересно, чего это я такого натворил?..

— Ну, как… Ты же пишешь…

— Это, — говорю, — работа. Ты, вон, выступаешь…

Короче, я устал и согласился. Мою участь, как потом выяснилось, разделил и Пашка.

Помещением для мероприятия выбрали актовый зал института. Когда мы вошли, людей было немного. Располагались они с разумной небрежностью декораций. Откуда-то из-за кулис доносились гитарные звуки. Траектории их пересекались достаточно произвольно. По сцене в пароксизме оживленной бездеятельности путешествовал Жарков. Я знал его лишь визуально. Он считался примой местных бардов. Некоторое сходство с Макаревичем, видимо, навсегда лишило его душевного покоя. Он поминутно подходил к микрофону и изъяснялся с ним на языке числительных: