Выбрать главу

— Присядем, — попросил я Родиона Ефимыча, — смотри, как хорошо, а!

И где бы я потом ни был в жизни своей, часто вспоминал ту охоту… Тайга, раннее утро, солнечно, свежо. Мне семнадцать лет, сижу на валежине на краю широкой голей и слушаю, как токуют куропачи. Рядом охотник Родион, собаки. Тихо, лишь куропачий гомон. Так бы и слушал, не двигаясь.

Долго мы отдыхали этак, около часа. Потом перешли голею. На брусничнике, около леса, собаки вспугнули глухаря. Глухарь протянул краем леса и сел на высокую разлапистую сосну. Мы заметили, где он опустился, и перебежками, прячась за деревьями, кинулись туда. Собаки наши молчали. Обычно они облаивают сидячую птицу на дереве, бегая вокруг, вскидываясь с лаем, ставя передние лапы на ствол. А эти даже не залаяли, когда глухарь взлетел с брусничника. Вялые совсем были псы в тот день.

Мы с Родионом подобрались почти к самой сосне, на которой сидел глухарь, остановились за соседним деревом и стали шепотом спорить, кому стрелять. До глухаря было метров тридцать, не больше, он сидел, едва видимый меж разлапистых веток, и ничуть не беспокоился. Чувствовалось, что птица не пугана, впервые видит и собак и людей. А мы все спорили с Родионом Ефимычем.

— Ефимыч, — умолял я конюха, — дай мне выстрелить. Не промажу, ей-богу. Вот увидишь. Я чирка влет бью, а тут сидячая. Дурак не попадет…

— Дробь не возьмет, — возражал Родион, — картечи у тебя мет. Пулей промажешь. Поберегись, сейчас я его хрястну. Тише, спугнешь!

— Дай из твоего ударю, — просил я, — с упора. Я утку влет бью…

— Из своего не дам, — сказал Мулянин, — испортишь. Своего ружья никому не даю. Дай чужому хоть на выстрел, опосля держи для ворон — не ружье уж. Испробовано. Отойди-ка в сторонку…

Стрелял он. Стрелял картечью и убил. Да и глупо было не убить с такого расстояния сидячую дичь картечью из ствола шестнадцатого калибра. Глухарь завис между сучьями. Я хотел взобраться на сосну и снять, но Родион сказал: «Не надо», — подошел под дерево, выстрелил из левого ствола, где была пуля, и перебил сук. Глухарь тяжело упал к нашим ногам. Мулянин положил его в рюкзак, висевший за спиной, и мы пошли домой. Ничего нам больше не попалось на пути, ни глухаря, ни рябчика, и я переживал всю дорогу, что не убил глухаря. Возвращаться пустым с охоты всегда неловко, когда же идешь с добычей по деревне к своему дому, все кажется, так и смотрят на тебя. Можно было бы сказать сверстникам, что вот ходил с Муляниным на охоту и убил глухаря. И ничего, что сидячего, — глухаря редко кто с охоты приносит, очень они осторожны, если уже стреляли в них.

У меня было ружье тридцать второго калибра, купленное в сельповской лавке. Ствол его уступами сходил от патронника к мушке. Ловкое такое ружьецо, с затвором и предохранителем. Фронтовики говорили, что переделано оно из японского карабина. Я ружье внимательно осмотрел, никаких знаков, что оно японское, на нем не было. Пружина у ружья была сильная, бой точный — два года уже охотился я с берданкой на уток и тетеревов. Глухаря же подстрелить мне не удавалось. Как и гуся, идущего весной-осенью перелетом над нашими местами. Правда, далее, чем на сорок — пятьдесят метров, берданка уже не поражала цели, но мне и не нужен был шибко-то дальний бой. В том-то и охота, чтоб подобраться как можно ближе к птице. Никто в деревне не имел подобного ружья: ни взрослые, ни ровесники. Просили продать, обменять на другой калибр, я не соглашался. Продать легко, купить вот…

Собаки убежали вперед, а мы шли ровным шагом, молча, потому как конюх вообще был человеком не особо разговорчивым, а об охоте он и совсем ничего никогда не рассказывал, считая это дурным признаком. Если уж случай какой необычный, как тогда, с медведем. Свои правила у него: ходить в тайгу одному, ружей не давать, добыл что или пустой вернулся из тайги — помалкивать…

Скоро выбрались мы на дорогу, по которой ездят за дровами, и через некоторое время были в деревне. На въезде, где расходились каждый к своей избе, Родион Ефимыч, приостановившись, сказал: