Ибо уже смеркалось. Близившееся к закату июньское солнце спряталось за полосой багровой дымки и уже едва возвышалось над горизонтом, придавая кирпичным обломкам и искореженным в огне железным балкам более четкие контуры и объем. В эту минуту я решил, что хватит мне плутать здесь, предаваясь бесплодным фантазиям. Мне вдруг явственно представилась моя гостиница с рестораном и джазом, и я даже стал прикидывать, где бы найти такси; я уже вообразил, что оно нашлось, — вот я вышел из него и подсел к столику случайных знакомых. Но сам я при этом был уже не я, а кто-то другой, еще сильно походивший на меня, но уже начавший неотвратимо от меня удаляться, и я, может, только потому и тащился за ним, испытывая тайное и плохо скрываемое нетерпение, чтобы быстрее от него отделаться.
К тому моменту, когда я потерял этого своего «двойника» из виду, гетто уже цепко охватило меня со всех сторон, и все же смутный шум живого города, глухо доносившийся издали, нависал надо мной, словно огромный, прихлопнувший меня колпак. Звуки вечерней Варшавы возвещали о том, что на мертвых, покоящихся под развалинами гетто, на эти пятьдесят или шестьдесят тысяч погребенных, вскоре ляжет не только груз щебня: это не поддающееся расчистке нагромождение камня и железа покроется метровым слоем бетона — не так, как виделось мне в мечтах, а вполне реально; поверх него, на высоте трех или четырех метров, поднимется огромный район обновленного города. И лишь памятник останется и будет вечно хранить высеченные на нем слова: «Борцам и мученикам еврейского народа». Мне подумалось, что погребенным такой груз не покажется тяжким: разве мог бы возникнуть этот новый город с его грохотом строек и возродившейся любовью без их гибели, вдохнувшей в людей всего мира новую решимость? Лишь теперь, после их смерти, город Варшава, где они никогда не чувствовали себя вполне дома, впервые станет их настоящей родиной. И я сказал себе: это сами мертвые натянут на себя бетонные покровы, чтобы покоиться с миром под громадами зданий, возведенных их потомками и соратниками.
В слабеющем свете уходящего дня я еще раз оглядел смутные контуры мертвых развалин и сорняки, выбивающиеся, подобно клубам жирного черного дыма, из расщелин развороченного камня у моих ног. И я отбросил мысль о возвращении в гостиницу. Я двинулся наугад в глубь каменной пустыни, края которой уже окутывала ночь, и вскоре наткнулся на какое-то подобие лощины или, вернее, довольно прямой дорожки меж развалин, шириной не более полуметра, конец и начало которой терялись во мгле. Я догадался, что попал на бывшую главную улицу гетто, ставшую едва заметной, когда все вокруг почти сровнялось с землей.
Потом ночь окончательно вступила в свои права. Чтобы не свалиться в какую-нибудь воронку, приходилось на ощупь выбирать надежную опору для ног, обдирая руки о колючки. Я бы мог еще без особого труда найти путь назад, потому что вдали, низко над землей, увидел белый свет четырех прожекторов — они висели на высоких столбах и освещали памятник после наступления темноты. Но, очевидно, тут же начался спуск, потому что уже через несколько секунд меня обступила полнейшая темнота, нарушавшаяся лишь слабым мерцанием редких звезд в высоком небе. Теперь мне хотелось лишь добраться до какого-нибудь ровного места, где можно было бы присесть. После недолгих поисков я и впрямь нащупал плоский камень — ступеньку лестницы или что-то в этом роде, — на котором удобно было примоститься. И я опустился на щебень, подстелив свой плащ. Откинувшись назад, я глядел на звезды или чертил огоньком сигареты причудливые фигуры в воздухе. Вдруг мне пришло в голову, что ведь меня могут здесь найти, и я даже развеселился, представив себе настороженные лица людей, обнаруживших меня, их расспросы и мою собственную растерянность. Потом я уже всерьез задумался над тем, как бы я объяснил смысл своего пребывания в этом месте. Не одно, а много объяснений приходило на ум. Но сейчас мне только один вопрос казался уместным: а разве могло быть иначе? Я сказал себе, что мой долг — отбыть почетный караул у могил тысяч близких и незнакомых мне людей, умерших не в своей постели.
Здесь, в гетто, ничто не стояло между мертвыми и мной, так же как ничто не стояло между живыми и мной там, в городе. Я постиг и живых, и мертвых, весь народ, речь которого я не понимал и на землю которого никогда раньше не ступал, народ, говоривший со мной лишь языком своих страданий и подвигов. После чрезмерного напряжения дня, после изматывающего нервы контраста между недвижным зноем и бешеным темпом строек, теперь меня окружала безжизненно-стылая мгла. Я не чувствовал ни малейшей усталости и весь отдался во власть нескончаемой череды мыслей и ассоциаций, появлявшихся на миг, чтобы тут же вновь исчезнуть. Ночь была очень темная, и небо, все еще почти беззвездное, чернотой лишь едва уступало земле.