С тех пор мы стали встречаться довольно часто. Собственно, каждую неделю. Иногда Герман на некоторое время исчезал. Я воображал, что он где-то борется с трудностями, проявляя чудеса храбрости. И нетерпеливо ждал открытки с условным текстом, из которого мне нетрудно было вычитать, когда и где он хотел бы видеть меня — возле Цоо, на Потсдамерштрассе или на Александерплац. Иной раз в разговоре он упоминал об Амстердаме, о Париже, о неведомых мне городах, даже названия которых звучали для меня фантастически. Я никогда — так уж у нас было принято — не спрашивал, кто он, чем занимается, куда ездит. Если какое-нибудь событие или ситуация были мне не вполне понятны, он на мгновение задумывался, склонял набок свою красивую темноволосую голову, взгляд его делался рассеянным — вероятно, только оттого, что он сосредоточенно думал о чем-то чудесном и отдаленном, видном ему одному. Свои объяснения он давал тихим голосом то торопливо, то вдруг запинаясь. И было в этих объяснениях что-то неопровержимое, окончательное, ибо они содержали в себе множество мне неизвестных ошеломляющих фактов, как бы выстраивавшихся в цепь доказательств. Я любил Германа Р. Он был лишь на год или два старше меня, но насколько же он был более зрелым, рассудительным и знающим.
В большинстве случаев наши встречи длились лишь немногие минуты. Конспирация имеет свои законы, а Герману всегда было некогда. «Ну, пока…» — говорил он, насмешливо щуря свои темные глаза, вскакивал на велосипед — и поминай как звали. Иногда мы виделись лишь на мгновение, если Герман привозил мне материалы для моей группы, две-три листовки или газеты, отпечатанные на тонкой-претонкой бумаге, или еще какие-нибудь издания под видом книжечек издательства «Реклам»{75}. Однажды, например, это оказалась новая, вышедшая за границей, книга Генриха Манна. Тогда мы встречались минута в минуту в одном из шёнебергских парков или на укромной скамейке в Тиргартене. У каждого был велосипед и портфель. Мой портфель был пуст. Мы неприметно обменивались портфелями и расходились в разные стороны.
Изредка у Германа выдавалось свободное время. Тогда мы совершали нескончаемые прогулки по ночному Берлину, ведя свои велосипеды от Штеглица до Курфюрстендамм, оттуда по Шарлоттенбургскому шоссе до Лустгартена и дальше, в глубь северных кварталов города. Говорили мы без умолку. Меня ничуть не смущало, что я ничего не знал о Германе, не знал о его прошлом, не знал, где он живет, не знал даже, называю ли я его настоящим именем. Больше всего мы, конечно, говорили о политике, о военных приготовлениях нацистов, о февральских боях в Париже и в Вене, об арестах и неизбежно грядущей революции. Мы спорили о книгах, концертах, выставках, о состязаниях по боксу. Случалось, говорили и о женщинах. Герман был знаком с моей девушкой, она тоже работала в нашей группе. Была ли у него возлюбленная, я не знал. Он говорил о женщинах без стеснения, но и без всегда меня отталкивавших хвастливых намеков, которые любят иные молодые люди. Раза два или три он упомянул о своей младшей сестре, в тоне наивного восхищения.
— Вот это девчонка, — говорил он, вздергивая бровь. Как-то раз, с шутливым видом покосившись на меня, он добавил: — По правде говоря, вы бы отлично подошли друг другу…
Я смутился, так как голос его звучал серьезно.
— А вы с ней похожи? — спросил я, просто чтобы как-то ему ответить.
— Не знаю, кажется, похожи… — сказал он.
И мы заговорили о другом.
Мы были молоды, смотрели на свое время серьезнее, чем большинство наших сверстников, мы хотели изменить мир, любили его и не знали, что́ на нас надвигается: смятение, крики боли, разочарование и смерть. Мы боролись по мере сил, но долго еще не сознавали, с кем имеем дело.
Я услышал об аресте Германа поздней осенью 1935 года, за шесть месяцев до моего отъезда за границу. Подробностей ареста никто не знал. Видимо, тут действовал провокатор. Неизвестно было также и где он сидит, надо думать, на Принц-Альбрехт-штрассе. Однако никого из наших больше не взяли. Ясно было, что Герман не назвал ни одного имени. Впрочем, от него мы ничего другого и не ожидали.
В последующие годы я иной раз во сне слышал его голос, то торопливый, то вдруг запинающийся, видел его перед собой в разных странах, под бомбами, в лагерном бараке. Лицо его становилось все более расплывчатым, но все равно я узнавал его. Оно выглядело то лукавым, то задумчивым, то замученным, мертвым.