— Других сейчас никаких нет! — уловив их ошеломление и предупреждая любые их слова, категорическим тоном сказала главная.
— Н-но… простите…— Евлампьеву было стыдно, что придется сейчас обвинять в непорядочности ни в чем, наверное, не виноватых людей. — Но ведь мы же всс-таки выбирали… Зачем же мы выбирали?
— Ну мало ли! — с бойкостью ответила главная. — Кончились те! Давайте другие — оклеим. Где у вас другие? Давайте!
Маша убито и обессиленно посмотрела на Евлампьева.
Он молча и так же обессиленно развел руками: что ж делать…
Никаких других они не могли предложить рабочим. Обоев нигде во всем городе не было, а если вдруг появлялись, то, чтобы досталось, следовало бы именно в этот час оказаться именно в этом магазине: моментом набегала очередь, начинали писаться номерки на ладонях, и в час-другой ничего от привезенного не оставалось.
— Да ерунда, все нормально, ерунда, — успокаивающе приговаривал Евлампьев на все Машины ахи и охи, когда вечером, после ухода рабочих, ползали по полу — подметая за ними, замывая, подскабливая. — Чисто — это уже хорошо. Чисто — уже само по себе приятно. Притерпимся, ерунда… Помнишь, — приходило ему в голову, — когда двухкомнатную получили, какой там на стенах накат был? И ничего!
— Так то двухкомнатная. Мы в ней тогда в любой жить могли.
— Ну вот, ну видишь! — обрадованно смеялся Евлампьев.— Значит, можно в любой жить. Главное притерпеться.
Он столько раз повторял эти слова, что ему и в самом деле стало казаться — так оно все и есть, и Маша тоже, когда наконец — среди ночи уже, не горело в округе почти ни одного окна, — ложились спать, сказала, вздыхая:
— Да ничего, конечно… притерпимся…
Масляные работы Евлампьев с Машей, не доверив их «Бюро добрых услуг», взялись делать сами.
Евлампьев красил на кухне батарею, когда увидел за окном скворца.
Это был их исчезнувший по весне с приходом тепла скворушка, он как ни в чем не бывало, будто не проотсутствовал, ни разу не заглянув, целое лето, с хозяйской основательностью сидел сейчас на скосе карниза, переступал лапками и, скособочивая голову, заглядывал своим живым бусинным глазом через стекло внутрь кухни. Он был вылинявший после лета, пегий, пестрый, что воробей. Евлампьев увидел его случайно, разогнувшись обмакнуть кисть в банку с краской, и как увидел, так и замер, боясь, что резким каким-нибудь движением спугнет его.
— Ох ты, прилетел! — сказал он вполголоса с умиленной восторженностью. И повторил, качая головой: — Прилетел, прилетел… Маша! — крикнул он затем.
— Что? — отозвалась жена из комнаты. Там, в комнате, она красила другую батарею.
— Скворушка прилетел!
— Что ты?! — с молодой звонкостью воскликнула Маша, и в голосе ее Евлампьев услышал счастливое замирание.
Она вошла на кухню и, тоже боясь спугнуть скворца, остановилась у входа. Какое-то время она стояла и молча смотрела на него. На лице у нее было то же, что Евлампьев услышал в голосе, — счастливое замирание.
— Рано нынче, — сказала она затем.
— Холодно.
— Холодно, ну да. — И спросила утверждающе: — Что, покормить его надо?
Евлампьев с осторожностью принялся отползать на коленках подальше от окна. Наверное, со стороны это выглядело довольно смешно, Маша, глядя на него, похихикивала.
— Ну и ну, ну и ну, — говорила она.
Евлампьев отполз за стол и поднялся.
— А чего ты? — сказал он с некоторой обидой. — Он же отвык. Испугается — н фьюить, и вдруг не прилетит больше.
— Да нет, я ничего, — все смеясь, ответила Маша.
Она помогла ему разыскать в буфете затолкавшийся из-за долгой ненадобности в самую глубину холщовый мешочек с зерном, он развязал его, набрал горсть и пошел к окну. Скворец при его приближении насторожил голову, взъерошив на шейке перья, отскочил затем к самому краю карниза и, когда Евлампьев, постояв мгновение в нерешительности, протянул руку к раме, испуганно сорвался с него, судорожно затрепетав крыльями, и исчез.
— Ну вот! — огорченно сказала Маша.
— Да прилетит, — успокаивая и ее, и себя, сказал Евлампьев. — Всегда ведь так.
Он открыл окно и стал рассыпать зерно по карнизу. Дождь нынче не шел, но воздух был до предела напитан влагой, карниз не просох после рассветной еще мороси, и зерно будто приклеивалось к нему.