Выбрать главу

Весной нынче, когда Слуцкер пригласил поработать, как все возликовало в груди, как приподняло над землей, какою радостью неиссякающе било и било в душе, и не потому, что нужны были деньги, не так уж они тогда были нужны, а оттого просто, что снова окажешься в родном, привычном, снова окунешься во все это: кальки, синьки, рулоны ватмана на кульманах — среди чего прожил жизнь, чему отдал ее… и вот — ничего.

— Ну, так что, Емельян Аристархович? — повторил Слуцкер.

— Да нет, Юрий Соломонович, — сказал Евлампьев, уводя от него глаза.— Спасибо вам… действительно большое спасибо, и благодарен… но нет, чего уж… Что мне увольняться да снова поступать потом. Не резон. Не обижайтесь. ладно?

Сумка в руках у Слуцкера позвякивала бутылками — он подергал ее.

— Нет, не обижаюсь, — сказал он. Помолчал и спросил: — Что, это все из-за истории с балками?

«А из-за всего», — ответилось в голове у Евлампьева, но он не произнес этого вслух. Конечно, если не копать вглубь, то Слуцкер прав — из-за истории с балкамн. но не в них суть. они лишь вроде видимой части айсберга, суть в нном — что он уже ничто там, в прежней своей жизни, ноль, она принимает его в себя. но как принимает страна чужестранного гостя: все доступно, раскрыты двери всех музеев и магазинов, садись на любой номер троллейбуса и трамвая, кати, куда просит душа и глядят глаза, но все равно при этом ты чужестранец, потому что тебе недоступно главное: жизнь внутренняя, свершающаяся, в которой человек не так, может быть, свободен, как праздношатающинйся гость, но зато именно благодаря его действиям троллейбус бежит в эту сторону, а не в другую, в магазине продается то, а не другое, и в музее предложена на обозрение такая вот экспозиция, а не иная… Но не объяснять же это все Слуцкеру сейчас. Да и зачем вообще объяснять?..

— А что, кстати, — спросил он, так и не ответив на вопрос Слуцкера, — что та установка, которой я занимался? В какой стадии?

— А вот после праздника Лихорабов на монтаж уезжает. — Слуцкер понял, что Евлампьев не ответит ему, в глазах у него мелькнула было уязвленность, но он тотчас же одолел ее. — Клибман тут недавно на завод приезжал специально, проверял еше раз: вдруг мы самовольно балки вместо роликов сделали?

— Да что вы?! — Евлампьеву стало смешно.

— Да, приезжал. Следят. Если вдруг все нормально будет, они с Веревкиным себе на этом и докторские, гляди, состряпают.

— Если все хорошо будет, так черт с ними, пусть стряпают. — Мгновенная эта веселость из Евлампьева как утекла куда-то.Только ведь вот, уверен, не будет…Он наклонился, выдернул шнур рефлектора из розетки, и красные, раскаленные кварцевые трубки со спиралями внутри стали быстро сереть. — Пойдемте, Юрий Соломонович, что мы тут…

На улице было ясно, бело, сверкающе, и сизофиолетовый, налитый дымкой воздух, казалось, с тугой упругостью звенел от калившего его мороза.

— У-ух ты!.. — один за одним выдохнули Слуцкер с Евлампьевым, выбираясь из будки.

Евлампьев заложил засов, навесил замок, и они пошли по протоптанной им дорожке к калитке.

— Да! — вспоминающе воскликнул за спиной Слуцкер, когда они уже выбрались на тротуар и Евлампьев стал замыкать калитку. — Что список утвержден, все в порядке, вы знаете?

— Какой список? — обернулся от калитки Евлампьев.

— На госпремию список.

— А-а! — Евлампьев наконец одолел замерзший механизм замка и повернулся. — Что, в министерстве уже?

— В министерстве. Страшная рубка была. Сначала у нас здесь, потом в Москве. Но из ваших Хлопчатников до Москвы всех отстоял.

— А в Москве?

— Канашевым он поступился. Канашев ужасно хотел. Ходил к нему, знаю, разговаривал, сам в министерство звонил.

— М-да, — сказал Евлампьев. — Кто-то из министерских влез?

— Наверно.

— М-да…— повторил Евлампьев. Он как-то забыл об этом выдвижении, вспоминал иногда, но не о нем самом, а о похоронах Матусевича, об его лице в гробу, о дочери-полудурке… а уж о выдвижении — как об одном из разговоров в тот день, и лишь, и сейчас вдруг с удивлением обнаружил, что ему все-таки прнятно, что он остался, и если бы вдруг оказалось, что Хлопчатников поступился им, ему было бы больно.

Каково-то сейчас Канашеву… И ведь, главное, не поможешь ничем. Совершенно ничем. Вильников тогда еще все поговорить хотел — как бы перестраховаться, чтобы, если что, предпринять меры… Что здесь предпримешь? Было бы это в силах Хлопчатникова — точно бы он никем не поступился. Ни одним человеком…

— Спасибо за новость, Юрий Соломонович, — сказал Пвлампьев. Вымороженный воздух студено оплескивал небо. и Евлампьев пытался говорить, почти не размыкая губ. — Хотя, конечно, помните, в «Горе от ума» у Грибоедова: «Минуй нас пуще всех печалей и барский гнев, и барская любовь».