Выбрать главу

— Да перестань! — сказал он, и тоже теперь вполне серьезно. — С какой стати, что у тебя за мысли!

— А что мысли… довольно обыкновенные мысли, сами собой напрашиваются. — По губам у Маши скользнула кривоватая усмешка. Евлампьеву подумалось, что помимо ее воли, сама собой ей вспомнилась, должно быть, та чуть ли уже не тридцатилетней давности пора, когда он, в предположении, что никакой общей жизни у них больше не может быть, едва не уехал в отпуск именно что вот не один… — Есть же какая-то причина, что ей непременно на январь понадобилось, — сказала Маша, гася эту свою словно бы ироническую усмешку. — Ведь есть?

— Ну знаешь! Так сразу предполагать такое!..— Евлампьев встал, прошелся до телевизора, сделал зачем-то потише и без того вовсе не громкий звук, вернулся на свое место — рабочее кресло Виссариона подле письменного стола — и снова сел. — Мало ли какая может причина… Так уж обязательно эта! Ну, в самом деле чувствовала себя неважно… И была у них там путевка, совершенно конкретная путевка, на январь, вот она ее и добивалась для себя.

— Но Ксюша, как ты мне передал, не так говорила. По ее получается, что Ленка не конкретную путевку просила, а именно ей на январь требовалось.

— Да ну что ты, Маш! Ну что ты!..Евлампьев совершенно не чувствовал себя способным подумать о дочери такое, и мозг у него лихорадочно искал теперь ее поступку оправдательные причины.Да мало ли как все это исказилось, пока до Ксюши дошло. Да она что-то поняла не так…

— Ну, а помнишь, как Лена объясняла перед отъездом? Путевка, дают, такая возможность… О том, что сама просила, — ни слова.

— Да нет, Маша. Нет. Ты уж хочешь во всем какую-то голую логику найти. А логика, она не всегда… Устала, хотела отлохнуть и просила… сама, думаю, просила — это да… а нам о том не осмелилась сказать, догадывалась о нашей реакции. В этом вот и виновата, что не сказала. И только.

— Ты думаешь? — с неверием спросила Маша. Она надела очки и приподняла Еленину сорочку над коленями, чтобы шить. — А я испугалась: а ну как… Вспомнила то у них, летом тогда, в автобусе, когда к Ксюше ездили. Как она набрасывалась на него… Ксюша без отца… да и Саня сам… привыкли ведь к нему, родной совсем.

— Нет, Маш, нет, — сказал Евлампьев с твердостью. — Ничего такого здесь, уверен. А что в автобусе… ну так мало ли у кого что. У кого не бывает.

— Это да, это конечно, — согласилась Маша.

Ведущий в телевизоре уже закончил свой разговор с женщиной, что держала на голове башню из волос, и теперь на экране, почти без музыки из-за привернутого Евлампьевым звука, балерина в нежно-розовом с таким же нежно-розовым партнером танцевали что-то из «Лебединого озера».

В замке входной двери захрустел ключ, собачка, открываясь, щелкнула, дверь растворилась, — пришел Виссарион.

Он принес письмо от Елены.

Письмо было недлинное, на одном листе почтовой бумаги. Елена писала, что прекрасно здесь отдыхает, и душой, и телом, и, только отдыхая, поняла по-настоящему, какой она была устряпавшейся, сообщала, что телеграмму о выписке Ксюши получила, целый день ходила с нею, улыбалась как дура, и вообще соскучилась, и по Сане, и по Ксюхе, хочется домой даже, но уж нужно, конечно, дожить срок, раз приехала, воздух здесь просто необыкновенный, жаль, конечно, что она здесь одна, а не с ними…

— Между прочим? — прочитав это, посмотрел Евлампьев на Машу, намекая ей на недавний их разговор.

— Ага, ага,— повинно улыбаясь. сказала она.

Он дочитал письмо, она как раз дошила, и они вместе пошли на кухню.

Виссарнон уже поставил на огонь чайник и стоял посреди кухни с куском хлеба в руках. Кусок был намазан маслом.

— Да ну творог же там, Саня!— бросилась Маша открывать холодильник.

Она за эти несколько дней, что жила здесь, завела уже свой порядок, готовила, как привыкла, с неизменным творогом, и сейчае в углу на табуретках, чтобы подальше от пола, закутанные во всякую старую одежду, стояли две кастрюли со сквашивающимся молоком.

— Ну что, Саня, — садясь за стол напротив него, спросил Евлампьев, — много нынче двоек наставил?

— Да ссть, — сказал Виссарион.— Бывает разве без этого?

— Свирепый ты мужик.

— Да какая тут свирепость! Это от бессилия. Совсем уж таким… а, не знаю, как их и назвать. Литература ведь, Емельян Аристархович, — вещь тонкая, ну, прочтешь книгу, ну, перескажешь содержание, а главного-то, глядишь, и не уловил. И вот есть же ведь: до четвертого курса дотянули, сколько в них пихали всякого, а только то и могут, что пересказать: кто что сделал да что из этого вышло. А зачем писатель обо всем этом — ну ни слова! Это филолог-то будущий, учитель литературы. Чему он учить будет? Ну, тянешь из него, тянешь — нет, видишь, нечего вытягивать, нет в нем ничего. Зачем он филологом собирается становиться? Может, из него прекрасный портной вышел бы? Давно уж пора его отчислить было бы, но ведь старательный, все прочитал… Вот от бессилия и поставишь ему. А через неделю охладишься и примешь. В чем он виноват, если система обучения такова: не собственные способности развивать, а на готовое натаскивать. Он и натаскивается, другие ему даже «отлично» ставят, что ж я от него того требую, чего меня никто не обязывал? Да не то что не обязывал, а вроде даже и не полагается…