— Да ну господи, господи…— пробормотал Евлампьев, торопливо идя к нему, подошел, протянул руку, и Коростылев, медленно подхватив за запястье свою правую руку левой, чуть-чуть вытянул ее вперед. Пожатие его оказалось не вялым, еле ошутимым, как тогда, летом, на лестнице в заволской поликлинике, а его просто не оказалось: вложил свою руку в евлампьевскую, Евлампьев отпустил, и он убрал ее, опустил на колени.
— Садись вон напротив, — сказал он Евлампьеву.
Евлампьев сел в кресло с другой стороны журнального столика, с испугом, тшательно ошупывая взглядом Коростылева, не понимая, что же с ним случилось, что за болезнь, пуще всего изумляясь перемене в сго облике. Коростылев, сколько он помнил, как начал, в сороковые еще, носить свою остроклинную, профессорскую, говорили в те годы, бородку, так всегда и носил ее, не меняя формы, сейчас он просто не брился и зарос лохматой, клочками топорщившейся, совершенно седой бородой до самых глаз. И какая-то войлочная чеплашка, в грузинских фильмах видел такие, сидела у него на голове и, тесно, округло охватывая череп, как бы оказываясь частью его, придавала лицу некое аскетическое, отрешенное уже от всего земного выражение.
За спиной, услышал Евлампьев, хлопнула, закрытая дочерью Коростылева, комнатная дверь.
— Что, — спросил Коростылев, продолжая улыбаться, — смотришь, так ли все в самом деле, как сообщили, скоро ли умру? Скоро, — не давая Евлампьеву запротестовать, сказал он, подхватил правую руку левой, дотянулся до чеплашки и снял ее, выставив вперед голову.— Смотри!
Тихий, темный ужас на мгновение объял Евлампьева: лысина у Коростылева была как гофрированная, словно бы какая-то округлая стиральная доска была — вся собрана морщинами.
Коростылев медленным, будто осторожным движением надел чеплашку и так же медленно отвалился на спинку кресла. Он уже не улыбался.
— Это называется БАС. Слышал когда-нибудь о такой болезни?
— Нет, — едва разлепил губы Евлампьев. Он еще не мог прийти в себя.
— БАС, — повторил Коростылев.Аббревиатура такая. Боковой ампотрофический склероз. Хроническое заболевание нервной системы, от сорока лет и выше. У мужчин встречается несколько чаще, причина заболевания неизвестна. Радикальных мегодов лечения нет. — Говорить Коростылеву было трудно — мешала одышка, и, говоря, он делал частые мелкие паузы. — Мыщцы у меня, Емельян, чахнут. Началось с рук, на ноги перекинулось… два уже месяца без посторонней помощи ходить не могу, теперь и с головой — видел что? Одышка, видишь? Оттого и помру — легкие откажут. Может, язык скоро заплетаться начнет…
Он умолк и, опустив глаза себе на колени, мелко пошевелил, будто подергал, пальцами.
Евлампьев сидел молча и ждал.
Коростылев подиял глаза.
— За международной жизнью-то следишь?
— Слежу.
— Вот и я. Ох, войной бы обнесло! Тольке о том и думаю. Мы с тобой что, мы пожили… плохо, может, да все-таки… а внуки вот наши… Как тебе кажется, плохо, нет, прожили? По-честному вот — думал ведь, наверно, об этом — как кажется?
Он явно ходил все вокруг да около, не решаясь заговорить о том главном, из-за чего позвал Евлампьева. Плохо прожили жизнь или нет… Поди-ка ответь. Без ошибок не бывает жизни, а значит, уже не ответишь, что хорошо…
— По-моему, Авдей, — сказал Евлампьев, — это не тот вопрос. Как-то он… нечестно, что ли, выглядит. Потому хотя бы, что мы се прожили… А жизнь уже сама по себе хороша. С нормами какими-то соотносить надо, сравнить: как бы вот мог, а ты по-иному… только тогда. А так просто, вообще… Мы вот ее прожили, а другие за край лишь и успели ухватиться. Ухватились, а она у них под руками и обломись. Какие годы-то были.
Глаза Коростылева глядели на него с мукой рсшимости.
— А у тебя брата-то вот, что в тридцать девятом взяли, реабилитировали? — спросил он совершенно неожиданное — как ударил Евлампьева под дых.
— Да… — протянул Евлампьев, оправившись от первой оторопи.— Реабилитировали А что?
— Нет, о брате так просто. Из любопытства.
— А откуда ты знасшь о брате?
— Ну, как не знать. Он же все-таки секретарем райкома у нас был.
— А, ну да…— снова протянул Евлампьев.
И увидел, как Коростылев пытается сцепить на коленях пальцы рук, проталкивает их один между другим, пальцы трясутся, и ничего у него не получается.
— Мне перед тобой… перед смертью… исповедаться надо, — сказал Коростылев, глядя теперь куда-то мимо Евлампьева, куда-то за плечо ему, в глубь комнаты. — Не могу с грехом этим умирать… душу облегчить надо… ты уж извини, что позвал.