— Де-ед! — окликнула его Ксюша. — Ну, вспомнил что-нибудь?
— А-а, да-да, — вскинулся Евлампьев. Оказывается, она окликала его уже не первый раз — он не слышал, совсем забылся. И телевизора тоже не слышал, и не видел ничего: глядел — и не видел.— Да-да, — повторил он,да, Ксюша… Ты понимаешь, что-то все не то вспоминается… тебе это, я боюсь, неинтересно будет. Ряхов вот такой вспоминается, мы с ним вместе с самого сборного пункта были… разнорабочим на нашем же заводе работал… ужасно он меня ненавидел за что-то. Да точнее — ни за что ненавидел, просто так, и ужасно, ужасно ненавидел, все приставал: «Что, карандашиком, значит, и резиночкой трудишься, да?!» Раза два у нас с ним серьезные стычки были, и в одну он мне пригрозил, прямо весь трясся от злобы: «В бой пойдем - кончу тебя. До первого боя живешь». И лицо его помню, будто только вчера виделись: широкое такое, квадратное, и все из одних костей, ни грамма мяса на них — будто из куска камня лицо. А губы — как две бритвы, и глаза всегда прищурены.
— Ну так что же,— ошеломленно проговорила Ксюша. Она вся напряглась, сидела, неестественно вытянув шею, по-школьному сложив перед собой на столе руки.— Ну так что же… разве нельзя было… надо было сообщить об этом кому следовало. Как так — убить?! Разве он смел? Ведь это же преступление!
Евлампьев усмехнулся.
— Ах, Ксюша!.. Ну, сказал бы, ну и что? Что ты, милая… Это ведь не детский сад: воспитателю пожаловался — и она наказала. Это жизнь…
Голова все болела, боль не проходила, и он снова провел по лбу ладонью. — Ну вот… Я, знаешь, надеялся, разберут нас по разным частям — и до свидания, но не повезло. Так и в окопы вместе попали. И когда мы в окопы попали, то больше всего я боялся, как бы этот Ряхов не убил меня. Не бомбежки, не снарядов немецких, не танков их — а его боялся. Мы тогда три дня в окопах провели, четыре атаки отбили, и ничего я из этого толком не помню, а только и помню этот страх свой.
— А потом? — блестя глазами, спросила Ксюша.
— Убило его, Ксюша, — Евлампьев помолчал.Как раз перед тем, как нас сменили, только солнце село, — снайлер его немецкий снял. И вот, поверишь ли, до сих пор стыдно: убило его — а я рад. Убили, жизнь человеческая кончилась — а у меня на душе такое облегчение…
Ксюша пристукнула по столу костяшками пальцев.
— Ну и правильно, а мне бы не было стыдно: он же тебя убить грозился.
Евлампьсв, глядя в сторону, на экран, и все так же ничего не видя на нем, покачал головой:
— Эх, Ксюш!.. Жизнь человеческая… да кто бы то ии был… она уже сама по себе свята. Тот, кто в живых остался, всегда перед мертвым виноват.
— Да ну уж, де-ед!..— протянула Ксюша.— Вечно ты со своими… странные у тебя какие представления. Но вообще да,— на лице у нее появилась та ее деловито-смущенная улыбка, — вообще этот эпизод… история то есть,поправилась она, — не подойдет. Что-нибудь бы другое, дед, а? Слушай, — помолчав немного, приподнялась она со стула, — я сделаю ТВ потише?
— Ну сделай, — согласился Евлампьев.
Она подошла к телевизору в углу у окна, и Евлампьев заметил, что она прихрамывает.
— Ты чего это? — спросил он.Отсидела?
— Что? — переспросила на ходу Ксюша. Поняла и махнула рукой: — Да не, это я уже месяц почти. Мозоль натерла.— Она убавила звук, вернулась, прихрамывая, к столу и села на свое место.Вот за что ты, дед, «Отвагу» получил? Вспомни, а?
На пороге, уже без фартука, управившись, значит, со всеми делами на кухне, снова появилась Маша.
— Вот-вот, расскажи-ка,— сказала она Евлампьеву, проходя к дивану и садясь с ним рядом.Это как ты полковника с важными документами в плен взял. Вот это, наверно, интересно будет.