— Ну как, удались? — спросила Галя, когда он откусил от пирога.
Евлампьев с набитым ртом промычал подтверждающе, поднял большой палец и потряс им.
Но он не понимал, что за пироги вышли у Гали, удачные, неудачные, он не чувствовал вкуса их, у них был один вкус — воспоминания, вкус детства. И уже по одно“чу этому, удачные они вышли или неудачные, они все равно были чудесны, восхитительны были.
После семи начали собираться домой. Раза два вставали из-за стола — и снова садились, уговоренные Галей с Федором, но в начале девятого все-таки поднялись.
На улице было еще совсем почти по-дневному светло, но солнце зашло, и вместе с ним ушла жара, воздух сделался прохладный и волглый,земля еще не прогрелась и не держала тепло. На углах домов, втиснутые древками в трубчатые проржавевшие кронштейны, висели флаги, слабый ветерок как бы нехотя шевелил их красные полотнища, на стенах общественных зданий были укреплены моложавые портреты членов Политбюро и правительства.
Евлампьев нес авоську с пирогами — два полных полиэтиленовых пакета положила Галя «с собой», — Маша шла рядом, взяв его под руку, оба они молчали, и Евлампьев чувствовал: Маше, как и ему, не хочется сейчас ни о чем говорить. О всяком разном наговорились у Гали с Федором, вдвоем же им если говорить о чем — то само собой получится о Ксюше или же об Ермолае, а что о них еще говорить, кроме того, что уже сказано…
И так же молча ехали они потом в трамвае, изредка лишь перекидываясь по необходимости короткими фразами о билетах, о тряске, об освободившихся местах, и молча же шли от остановки к дому.
За дверью квартиры играла гитара, и в такт ей бубнил что-то неразборчивое мужской голос — пел. Евлампьев с Машей переглянулись.
— Это у нас? — недоумевающе спросила Маша.
— Похоже…Евлампьев всунул ключ в замочную щель и повернул его.
Дверь открылась, и тут же бренчание гитары стало Громким — рядом, и можно стало разобрать слова песни, которую пел мужчина.
Шо-ко, шо-ко, шоколад,
Шо-ко, шо-ко, шо-ко-лад!..
Ты са-ма не шоко-ла-адка,
Но с тобо-ою о-очень сла-адка… —
пел он.
Громыхнул в комнате, видимо упав, стул, с тонким дзиньканьем разбилось что-то стеклянное, и в прихожую, еще дочертыховываясь, выскочил Ермолай.
— А, вы уже! — сказал он деловито-бодрым голосом.— А я думал, вы допоздна. Или, думал, к Ленке ночевать пойдете.
Евлампьеву хотелось сказать: «Нет, мы привыкли ночевать дома», но он улержался. В конце концов, в том, что у сына нет доча, виноваты, может быть, больше всего они сами. Не надо было тогда разменивать для Елены квартиру. Пожила бы вместе, ничего. Три ли года, четыре ли, пять ли. Комнатушку хоть да дали бы им на троих. А Ермолаю одному что дадут? А жить со стариками родителями в одной семнадцатиметровой комнате… что ж, конечно, ему уже и не восемнадцать, и не двадцать, и не двадцать пять даже…
— Ты с товарищами? — спросил Евлампьев вслух, хотя это и так было понятно.
— Да вот позвал, — все тем же деловитым голосом проговорил Ермолай. — Как там Ксюха? — тут же, без паузы, спросил он, обращаясь к матери.
— Так же,— коротко ответила Маша.
— Поня-атно…— протянул Ермолай. Он хотел переступить ногами и опереться о стену рукой, но его качнуло, ударило о стену плечом, и он еле устоял. — Д-дья-авол…пробормотал он.
— Ничего набрался,— сказала Маша.— Хорош.
— Да не,— отталкиваясь от стены, сказал Ермолай.— В норме. Немного совсем.
Разговаривал он и в самом деле вполне нормально, только глаза слишком блестели да были замедленными движения, словно двигался он в воде.
В комнате за выдвинутым на середину обеденным столом сидело человек семь мужчин — возраста Ермолая, н младше, и старше, лица двоих были Евлампьеву с Машей знакомы, видели еще прежде у Ермолая, когда он жил с ними, — под потолком слоисто плавал табачный дым, на столе стояли, сдвинутые вместе, несколько бутылок портвейна, открытые и еше не открытые, банки консервов там-сям с отогнутыми зазубренными крышками, у стены рядком, увидел Евлампьев, свстло выстроились опорожненные бутылки водки. Мужчина в обтерто-голубой джинсовой паре, с редкими белесыми волосами, зачесанными от затылка ко лбу, игравший на гитаре, когда они с Машей вошли в комнату, взял ревущий аккорд и оборвал звук ударом ладони. Ему было лет сорок, и при своем тяжелом рыхловатом теле выглядел он в коротенькой узкоплечей джинсовой курточке нелепо молодящимся. Его лицо тоже было знакомо, но откуда, Евламльев не знал.