Выбрать главу

— Соседи! Это Константин. Идете на экскурсию?

Круглов и Лена ехали в электричке. Через два ряда сидела компания, оттуда все время звучала гитара, слышалось пение. Песни все старые: Высоцкий, Кукин, Клячкин. Сначала непрерывное пение раздражало Круглова, потом он попривык, и ему вновь начали нравиться давно забытые мелодии и так странно звучащие сегодня слова.

— Зря мы едем! — Лена показала на лиловые тучи, ползущие от горизонта. — К вечеру зарядит — и неизвестно на сколько дней.

— Ну и хорошо. Будем сидеть на диване обнявшись и гадать по старой книге.

— Там от деда осталась какая-то книга Мичурина, в самый раз для гаданья: привои, подвои, скрещивания. Но все-таки лучше вернуться домой.

— Что-то подсказывает мне, что домой мы больше не вернемся.

— А куда мы денемся?

— Будем жить в деревне, дышать свежим воздухом, вставать в шесть, в семь электричка.

— Здорово! Вечером с сумками назад, пешком через ночной лес…

— Ну и что? Зато все время будем вместе.

— Нет. Такая жизнь на износ меня не прельщает.

— Значит, ты меня не любишь. Иначе бы скромно потупила глаза и промолвила: «Как скажешь, Эйсебио».

— Какая еще Эйсебио?

— Эйсебио — это я.

— Почему это ты Эйсебио?

— Может быть и не Эйсебио. Это, кажется, футболист был такой. А ты должна промолвить: «Как скажешь, Марио».

— Марио — это ты?

— Ну конечно! Я понимаю, что жить в деревне, а работать в городе было бы невыносимо физически. Но так, как мы живем, невыносимо духовно. В городе я чувствую, что сам собой не распоряжаюсь, что я включен в какой-то механизм, и он меня крутит и обрабатывает, хочу я этого или нет. Лучше бы все бросить — и прежде всего университет. Устроиться учителем в сельскую школу, получать машину дров на зиму, выращивать картошку на выделенном участке.

— Ты будешь выращивать?

— Почему все я? Картошку — ты.

— Извечная мечта русского интеллигента: опроститься, уехать в деревню, нести просвещение в массы, через год запить, через два повеситься от скуки или сбежать в город.

— У тебя правда есть Мичурин?

— Весной еще был, я на чердаке среди старых журналов видела.

— Мичурин нам поможет преодолеть все трудности. Ты, кстати, знаешь, как он погиб?

— Знаю, знаю. Вставай, юный мичуринец, прибываем.

Они опять шли через лес — Лена впереди, Круглов с тяжелым рюкзаком сзади. Быстро темнело.

— Что ты там затих? — прокричала Лена.

— Я думаю о Мичурине. Его светлый гений будет озарять всю нашу дальнейшую жизнь.

— Дался тебе этот Мичурин, кричишь на весь лес. — Лена подождала, пока Круглов ее не нагонит. — А я, между прочим, видела здесь Профа. У него, оказывается дом в нашей деревне, а тетя Клава, которая умерла пять лет назад — его бабка. Представляешь, как тесен мир!

— Видишь, и Проф здесь живет!

— Да нет, мне сказали, что он почти не бывает. Просто приезжал на выходные.

— А я уж решил, что знаю, почему он постоянно опаздывает на лекции.

— Постоянно я не опаздываю, — вдруг сказал голос у него над ухом. Это было так неожиданно, что Круглов отпрыгнул в сторону.

— Сергей Иванович! Это вы? Так же инфаркт можно получить!

— Запросто, — согласился профессор.

— Что вы здесь делаете, поздним вечером в лесу?

— Ждал вас, чтобы поделиться некоторыми мыслями по поводу платонической любви.

Позади него прыснули. Из темноты показались еще несколько силуэтов.

— Да у вас тут целая делегация!

— Это не делегация, — выступила вперед женщина, — а кружок по изучению трудов Мичурина. Меня зовут Эльвира Борисовна. А это наши соседи — Костя, Тоня и…

— Иголк, — подсказали ей из темноты.

— Просто целая масонская ложа. Ничего не понимаю.

— Пойдем с нами, студент, — пригласил Костя. — Сейчас все поймешь.

— Хорошо, пойдемте. Лена, ты где?

— Я здесь. Давай рюкзак вместе понесем.

Они прошли еще метров сто в сторону от тропинки. Круглов открыл было рот, чтобы спросить о повестке заседания кружка, как вдруг увидел впереди зеленое сияние.

Где-то около сорока я решил, что проживу, постараюсь прожить лет семьдесят пять. С тех пор прошло более десяти, и я до сих пор не изменил своего решения. Однако недавний инфаркт сильно подорвал мою уверенность. Я стал думать, что моя жизнь — это движение по тонкому, хрупкому льду, а семьдесят пять — далекий, еле видный вдали берег. И добраться до него будет для меня чудом.

Основным злом моей жизни, с которым я всегда боролся, было равнодушие. Я равнодушно относился к своим родственникам, то есть, конечно, готов был им помочь и помогал, если возникали проблемы, но если проблем не было, я забывал об их существовании.

Я равнодушен к своим коллегам и никогда ни с кем из них не сходился близко. В моей жизни были лишь два друга, которых я по-настоящему любил, но они умерли, последний уже десять лет назад. Сейчас есть только приятели, с которыми мы не видимся по полгода. Я равнодушен к власти любого уровня, ко всем событиям и политическим проблемам, которые происходили или происходят в стране, потому что никогда не мог отделаться от чувства, что это все разыгрываемый спектакль для бедных.

Я равнодушен к богатству — конечно, его хорошо иметь, но только тогда, когда оно сваливается с потолка, как дар, как наследство вдруг объявившегося американского дядюшки. Но богатство, добытое собственным трудом, которое нужно к тому же сохранять, лелеять, исхищряться все время жить, имея в виду возможную выгоду, — вызывало у меня тоску.

И от этого равнодушия я страдал: мне так хотелось во что-нибудь поверить, кому-нибудь беззаветно служить, испытывать радость самоотдачи и счастье принесенной пользы. Но служить, делать добро или верить — все это искусство, искусство жизни, которым я не владел. И в этом плане я чувствовал себя обделенным. Во мне не было самого главного таланта — таланта жить.

Хотя я всю жизнь занимался философией жизни: изучал Шопенгауэра, Ницше, Бергсона, писал монографии, восхищался их мудростью — но никогда не пытался жить так, как они учили. В конце концов я даже пришел к выводу, что они учили вовсе не жизни, а смерти. Они учили тому, как не надо жить, чтобы оставаться человеком, и постепенно, может быть и не осознавая этого в полной мере, приходили к выводу о том, что жить никак не надо, ибо, живя, оставаться человеком невозможно. Поскольку человек — это болезнь, зло, страх, глупость, зависть, агрессия, стадный инстинкт. Если все это преодолеть, то ничего человеческого не останется. Может быть, будет что-то другое, но не человеческое. И это что-то другое человеку недоступно, так как преодолеть человеческое нельзя.

Поэтому и любимое дело — моя философия также культивировала во мне равнодушие, убивала во мне всякую страсть жить, заставляла на все смотреть, как на спектакль, к тому же из самого дальнего ряда.

Только любовь придавала моему призрачному существованию некоторую реальность. Я любил Лену, но она давно исчезла из моей жизни, когда я был еще молод, и воспоминания об этой любви до сих пор отдают светлой грустью. Я любил свою жену, собственно, я узнал, что люблю ее, лишь когда она умерла. До этого я полагал, что прекрасно можно прожить и без любви, которая несет с собой подозрения, ревность, избыточные переживания — достаточно взаимной терпимости и уважения. Когда она умерла, я долгое время барахтался в пустоте, как космонавт, выброшенный за борт, судорожно пытаясь за что-то уцепиться — за работу, за пьянство, за путешествия, но ничего не помогало. И я долго еще привыкал жить в мире, в котором ее уже не было, как инвалид привыкает ходить на протезе.

Теперь мне кажется, что я люблю Эльвиру, хотя, наверное, только кажется. На самом деле есть страх, что такого подарка судьба мне в этой жизни уже не сделает. Если что-то случится и мы расстанемся, я уже навсегда останусь один.

Они подошли к деревьям, за которыми начиналась поляна, и встали, замерев. Шатра не было, но пылал огромный костер, который хорошо освещал лица сидевших вокруг, и лошадей, пасшихся неподалеку.