***
За окном - холодная, сырая, слякотная осень, голые чёрные линии деревьев и покрытая морозом влажная сожжённая трава. За окном - мир, на который ей больно смотреть с окна на третьем этаже этого чужого дома. На её плечах тяжелеет бежевая шаль, и босые ступни утопают в высоком ворсе светлого ковра. Она осматривается - не знает, не помнит жизни в этом месте. Всё кажется чужим, а тело оказывается совсем ослабленным - она греется у горячей батареи и тонкая скользкая ткань ночного платья прилипает к худым ногам горячими пятнами. Тонкие бретельки впиваются в выступающие ключицы, свободным кроем платье едва касается линии бедра и заканчивается на середине голени. Ей немного зябко от мыслей о прогулке - она сжимает тонкими пальцами платье на животе - там, где всё ещё болит когда-то убивающая её рана - мнёт льняную ткань цвета розового кварца и старается не думать ни о чём важном. Впрочем, действительно существенных вопросов для неё попросту не существует. На подоконнике стынет чай - пар клубится над чашкой, заставляя запотевать окно. Она вздыхает - длинные светлые волосы отбивают скудный далёкий жёлтый свет, и в серых глазах зелёные осколки вперемешку с усталостью. Сладкое рисовое печенье крошится на ноги, из кексов на тарелке вытекает шоколад и тихо открывается скрипучая дверь. Ей не нужно оборачиваться, чтобы понять, кто пришёл - печенье крошится на её платье, чай стынет на подоконнике, и вошедший в комнату мужчина привычно стоит за её спиной. - Милая, я дома, ты всё ещё её читаешь? - на столе рядом с креслом открытая книга с пожелтевшими страницами и звучным названием «Вечность внутри стен». Она хранит её уже столько лет - с тех самых пор, как сама же написала её. Она читает её каждую осень, вспоминая краткие три месяца персонального Ада - того неидеального, забитого пылью, опытами и смертью Рая, о котором никто больше не должен узнать. Каждый из них унесёт эти воспоминания с собой в могилу - слабая тень рисует контур её лица и она кивает, задумчиво смотря на красавца-супруга. - В этой книге, к сожалению, осталось только несколько глав. - её тихий голос утопает в ноябре.
14.1
- В этой книге, к сожалению, осталось только несколько глав. - её тихий голос утопает в ноябре. Её воспоминания, краткие и обрывочные, начинаются с пробуждения в больнице - неоновый свет освещения режет слезящиеся глаза, голова болит и вдалеке говорят врачи, пока туман рассеивается с сознания. Руки привязаны к металлическим поручням кровати, и даже сжать ладонь удаётся с трудом - в синюшных венах сотни точек-уколов и глубоко всаженная игла капельницы, мерно отсчитывающая положенное ей лекарство. Голова гудит, отчего слышать и понимать слишком трудно, мир перед глазами плывёт и сознание не крепнет окончательно, грозясь вот-вот сорваться в небытие. Что-то внутри, давно надорванное, слабое, шепчет-кричит «Спасайся», но она отмахивается, всё ещё пытаясь вырвать руку из тесных тисков грубой тканевой полоски. Проходящая рядом медсестра, что несла другому больному лекарство - реанимация полна таких, как она понимает позже - зовёт доктора, седеющего высокого мужчину, что с немым испугом смотрит на бледную и ничего не понимающую...
...двадцать восьмую? Кажется, так, она не помнит и ничего другого в голову не приходит.
Он светит карманным фонариком ей в глаза, задаёт вопросы и освобождает от грубой ткани кисти - она отвечает вяло, жалуется на недомогание, головную боль, ватно-свинцовое тело, полное отсутствие воспоминаний, кроме горчащего на языке «двадцать восемь». Он вздрагивает, едва услышав, и неловко улыбается, заверяя, что всё пройдёт - а после уходит, шаркая старыми ботинками в неприлично-ярких бахилах, чтобы вернуться через несколько минут вместе с неизвестным ей растрёпанным мужчиной. Бледный, нервно-испуганный, лишённый сна несколько дней, он неловко мнёт несвежую рубашку, ерошит отросшие волосы и пытается улыбнутся, хотя получается лишь съезжающая гримаса - неверие в маслянистом взгляде порождает слишком много вопросов, но она лишь прочищает сухое горло хриплым кашлем, смотря на него в ответ. Ей удаётся подняться на локти - с усилием и болью в затёкших мышцах - и длинные светлые волосы, до этого собранные в тугую косу и прилипшие в спине, ослабевают и золотыми нитями переливаются на подушке, ловя холодные осколки неоново-белого освещения. - Здравствуй, Виктория... Она слышит, как срывается с языка такое чужое имя, и лишь слабо кивает, потому что не знает, что правильно - понимает границами мыслей, что имя ей не принадлежит, но не находит сил спорить, едва не засыпая под внимательно-выискивающим взглядом. Он садится на хлипкий металлический стул у её кровати, берёт в свои руки её ладонь, отогревая охладевшую плоть, и что-то бессвязно и бессмысленно говорит, обещая прогулки под розовым небом и поездку к морю этим летом - или тогда, когда ей станет лучше. И ей, почему-то, от этого легче - она верит этому испуганно-сломленному мужчине, соглашается и слабо кивает, когда он целует её в лоб сухими губами и просит поспать, а после затворяет за собой дверь. Полоска яркого света нетерпеливо лижет высокий потолок и пропадает, растворяясь по ту сторону двери - и от этого становится легче. Её переводят в общую палату спустя два дня, когда конечности вновь обретают чувствительность и она может - ненадолго, болезненно - встать, пройтись до окна и обратно. Он навещает её каждый день на протяжении тех двух месяцев, что она проводит в больнице под надзором врачей - приносит альбом для рисунков, карандаши, книги, какие-то сладости и фрукты, одежду, цветы и ноутбук - его, кажется, вверенный ей лично в руки. С его помощью дни становятся немного ярче, пока она перечитывает новостные сводки в попытке найти знакомую информацию - но не находит ничего. Мужчина гуляет с ней в больничном парке, рассказывая о жизни за больничными стенами, обещает вскоре забрать домой - называет себя её мужем спустя несколько дней, оправдываясь боязнью шокировать, и она принимает это с понятливой лёгкостью, просто доверяя словам и чрезмерной заботе. Виктория - или, всё же, двадцать восьмая? - не может чётко вспомнить его образ, что будто стирается после каждой встречи и заново рисуется на следующий день, но соглашается и верит - ей сложно ходить и врачи не знают, станет ли легче, желают скорее окрепнуть, выписывают десяток лекарств и благополучно отправляют домой тёплым весенним днём. Она впервые видит громадный загородный дом из бежево-серого кирпича, сад которого расстилается под окнами и зацветает яркими розами, проходит по деревянной лестнице на третий этаж, минуя испуганно-громкое приветствие прислуги в холле, и открывает светлую дубовую дверь, с трудом поворачивая ручку. Двадцать восьмая, забываясь в своих мыслях и не рассматривая комнату, разувается, снимая надоевшие непривычные балетки и оставляя их в высоком платяном шкафу, на только протёртой внимательной горничной древесине, стягивает с себя светло-салатовое платье, касаясь руками множества бинтов на теле, расчёсывает волосы, не глядя на отображение, и вздыхает. «Я понимаю, тебе трудно, так что я буду спать в комнате напротив нашей, твоей...» всё ещё бьётся в голове, хотя супруг бросил это ещё на выезде с больницы, стараясь разрядить вдруг вспыхнувшее неловкое молчание. Она вздыхает, оставляя расчёску у зеркала, и надевает хлопковое ночное платье в пол, накрываясь тяжёлым одеялом. Матрац прогибается под её весом, и кровать кажется слишком сиротливо-большой, но она засыпает, не думая о завтра и не помня вчера. Только спустя несколько месяцев после выписки из больницы, когда она живёт в этом холодном и сыром доме, проводя дни в комнате на третьем этаже, любовно обставленной «супругом», она узнаёт в нём двести сорок пятого, долго всматриваясь в смутно знакомые черты - он падает на колени, что-то неразборчиво шепчет в ладони и просит не бросать его. Просит так, что она не может отказать, гладя ладонями его щёки. Она помнит лишь цифры и ничего больше - пальцы намокают от слёз, и она слабо улыбается, не вставая с кресла - её босые ступни тонут в высоком ковровом ворсе, и уже совсем взрослый, почти безумный двести сорок пятый плачет, не находя себе оправданий - их просто нет, и он об этом прекрасно знает. Половицы начищенного пола скрипят, когда к комнате подходит робко-боязливая горничная, мягко отворяя дверь - на её лице вечный испуг и тени темнеют в тонких складках одежды. Она говорит о готовом обеде и просит спуститься на террасу перед садом, где накрыт стол - тихо-мягко двадцать восьмая благодарит её и обещает вскоре спуститься, пока двести сорок пятый успокаивается, больше не обнимая её ноги, но всё ещё не поднимая головы. Её колени намокли от его слёз - она надевает светлое платье - но душу не тронули вовсе. - Меня никто не звал Викторией... - говорит она тихо и гладит его волосы, прежде чем выйти. -Никогда. С тех пор она заточена в этой клетке у границы города - тихой, романтичной и чужой. Она отчётливо чувствует, что это не её место и не её история, но сделать ничего не может - почти безумный двести сорок пятый воровато прижимает её к себе и боязливо просит, горячим шёпотом куда-то в шею, не бросать его. Ей хватает сил лишь согласиться.