Я решил все это рассказать вам, чтобы у вас создалось правильное представление об обер-лейтенанте. Это важно для понимания последующих событий. И такого глубоко омерзительного ему человека Ганс спас, рискуя жизнью. Позднее он этого так же не мог понять, как и я.
— Эльфрида Вальсроде была во многих отношениях замечательной женщиной, — продолжал Франц Ушерт, — Гансу она писала почти ежедневно. Нередко, когда по причине военных действий почта задерживалась, он получал потом сразу три-четыре письма. Я с удовольствием познакомился бы с ними, но Ганс не выпускал их из рук. Иногда, видя, вероятно, по моим глазам, как мне этого хочется, или же у него самого было желание поделиться каким-нибудь ее высказыванием, он отводил меня в сторону, говорил: «Послушай, что она здесь пишет» — и читал мне куски из ее писем.
Примерно через неделю после отъезда из Потсдама, — мы стояли тогда в Барановичах, — он получил первые письма от Эльфриды, три или четыре сразу. У нас еще гудело в костях и шумело в голове от грохота трудного переезда. Ганс лежал на железнодорожной насыпи и читал письма. Он читал их несколько часов. Снова и снова. Вечером был погружен в себя больше, чем обычно. Не видел того, что происходило вокруг, его взгляд был обращен в себя и в то же время словно в бесконечную даль…
Так как все эти письма я читал, передо мной полнее вставал образ Эльфриды Вальсроде, каким рисовал его Франц Ушерт.
То, что в этой долгой кровавой ночи Германии, где правил и праздновал свое торжество разнузданный ужас, где миллионы людей посылались в жерло войны, где каждого, кто хотел оставаться человеком, выслеживали, казнили или арестовывали, где взбесившийся властитель мог подняться на трибуну и призвать народ: «Идите и сотрите с лица земли другие народы!» — то, что в такое время в стране был человек, подобный Эльфриде Вальсроде, это утешительно. И пусть она и впрямь была бы одна на миллион других, она оставалась хранительницей чистоты чести и величия своего народа. Она никогда не следовала за теми, путь которых стал кровавым путем, никогда не повиновалась тем, кто призывал: «Убей в себе разум, верь и подчиняйся!»
«Возлюбленный мой, любимый, дорогой мой мальчик, я не помню, как я добралась до дому, но когда пришла в себя и все вспомнила, я увидела себя рыдающей на диване…» — так начиналось первое письмо. «Сейчас уже немного лучше. Ничем горю не поможешь, как-то надо жить. Все беспокоятся обо мне. Папа принес вчера букет изумительных красных роз, и в комнате у меня пахнет, как в розарии. Но какой уж там розарий без тебя! Не тревожься обо мне, мне уже легче. Знать бы только, где ты теперь, что делаешь, знать бы, что у тебя все хорошо, что ты здоров и бодр и с любовью думаешь о своей жене Эли…
Сегодня я стащила из свято хранимого папой запаса сигар три штуки, непременно надо было подкупить почтальона, а деньгами я не решалась. Теперь почтальон обещал каждое утро, сворачивая с Принц-Луи-Фердинандштрассе, делать мне знак, если, конечно, есть письмо. И тогда я понесусь к нему навстречу — и твое письмо будет у меня в руках по крайней мере на пятнадцать минут раньше! Вечером я во всем призналась папочке, он хотя и не рассердился, но нахмурился. Много позднее, когда я думала, все уже забыто, он сказал, что почтальону и одной сигары хватило бы.
Тут я впервые после Потсдама рассмеялась. Но моему доброму папочке, видно, совсем не до смеха. Теперь он спрятал от меня два последних ящика со своими «Суматрами».