Ганс резко оборвал смех и сказал: «Значит, если русские отрежут нас, нам останется одно — сразу всем сдаться в плен согласно пожеланию Курта Кальгеса» (так звали померанина). «С ума ты сошел! — крикнул тот. — Разве я говорил что-либо подобное?» Ганс сделал удивленное лицо: «Ты что, хочешь стрелять в спину русским? Ведь это было бы против правил. Против открытых тобою правил». Теперь уже громко хохотали все кругом. Померанин, красный как рак, взвился. «Демагогия! — заорал он. — Чистейшая демагогия!»
«Свидетелей здесь достаточно», — спокойно ответил Ганс.
«Кто стреляет, мы или русские — это огромная разница!» — рычал померанин.
«Ах вот как, — парировал Ганс, — твои правила, значит, только для русских».
Разъяренный померанин еще долго болтал чепуху, договорился даже до того, что Шпербер-де стоит за русских, что он против собственных товарищей и вообще высказывается не как немецкий солдат. Ганс не перебивал его, не хотел больше тратить слов на дурака.
Но я знал: отныне эти двое — непримиримые враги. Померанин, ефрейтор, как и Ганс, почувствовал себя униженным и осмеянным перед своими подчиненными.
На коротком привале я предостерег Ганса. Этот малый — безмозглая башка. Но он, Ганс, знает: ведь чем безмозглей, тем опасней. Ганс только кивнул. Очевидно, он уже и сам об этом думал. Потом он сунул мне газетку нашей дивизии и показал на статью под заголовком: «Советы вооружаются». Автор статьи, военный корреспондент, возмущался мощью Советов и приходил к выводу: если бы русским кто-то не ворожил, мы давно бы уже одержали победу над ними. Я молча вернул Гансу газету. Он сказал: «Нам можно вооружаться, другим нет. Скоро появится дурак почище этого померанина и установит правила: только мы вправе стрелять, другие его не имеют».
Все эти события я перебирал в уме одно за другим, когда мы молча сидели с Гансом в ту октябрьскую ночь друг против друга в глубокой впадине на перепаханном поле.
Ушерт прервал рассказ. Восстанавливая недавнее прошлое, он, видно, не мог уйти от горестных мыслей. Некоторое время он молчал. А мне захотелось снова вернуться к письмам Эльфриды Вальсроде.
Большая часть многочисленных писем Эльфриды полна тоской разлуки, страхом за любимого, тревогой за будущее. Но есть и другие. Эти дышат разумным, гордым спокойствием и свидетельствуют о сильном характере, не поддающемся неуемному безумию, царящему вокруг.
«Любимый муж мой, лучший, добрый друг мой, твоя женушка Эли и наш почтальон совершенно несчастны. Вот опять три долгих дня нет от тебя весточки. Завтра будет, правда, дорогой? Я твердо верю — завтра. Знал бы ты, как один день без весточки убивает меня, и видел бы, как я оживаю, получив от тебя несколько строк.
Вчера меня посетила некая дама из национал-социалистского «Союза помощи». Эти ходят попрошайничать. Выряжена вроде директрисы какого-нибудь пансиона для христианских дев, только вместо распятия на шее у нее висит серебряная свастика. Дама торжественно вошла, как на ходулях, и начала елейным голоском особы из «Армии спасения»:
«Уважаемая фройляйн, в наше великое время…»
Я перебила ее:
«Простите?»
И это чудище начало теми же словами:
«В наше великое время, когда мы…»
«Великое время?» — переспросила я. Она подняла голову и закатила глаза:
«Я полагаю…»
И опять я прервала ее:
«Я тоже полагаю, — сказала я, — полагаю, что велики нужда и горе, голод и отчаяние! Велики людские страдания и велики грехи наши».
Она чуть приоткрыла свой увядший рот и с удивлением на птичьем лице впилась в меня взглядом. Но потом пропищала:
«Да, вот именно, уважаемая фройляйн, это и я полагаю!»
Но я еще не сказала всего, что хотела: