Чудесно, не правда ли? Вот видишь, дорогой мой Ганзель, такова нынче немецкая литература. Даже этот норвежец Гамсун, который раньше, как ты знаешь, очень мне нравился и своей самобытностью был на десять голов выше других, теперь возмущает меня. Недавно я натолкнулась в его романах на высказывания, вызвавшие у меня просто отвращение к их автору. Этакая рабская душа, этакое сатанинское презрение к толпе, этакое глумление над всеми, кто честно борется во имя прогресса человечества! Вот тебе только один пример из многих. Вчера мне попался в руки его «Странник играет под сурдинку». Одно место там меня особенно возмутило. Говоря о домах в горах Норвегии, он пишет:
«Позднее дома эти стали только укрытием от дождя и снега, не пригодные ни для чего другого. Они были невелики и некрасивы. Строились на швейцарский лад, как убежища для жены и детей, и только. Мы взяли их за образец у этого дрянного народа (да, так и напечатано!) оттуда, с верхних Альп, народа, который за всю свою историю никогда ничего не значил и ничего не создал (точные слова!), мы научились у него плевать на то, как выглядит человеческое жилье, лишь бы только оно нравилось цыганствующим туристам».
Ну, не возмутительно ли так обливать грязью этот свободолюбивый альпийский народ с его великим и прекрасным прошлым? Так оплевывать этот малый храбрый народ, страна которого веками остается островом свободы в Европе, люди которого предпочитали умирать в борьбе, но не ползать на брюхе под ярмом тирана. Сколько выдающихся личностей дал миру этот малочисленный народ в Альпах, таких, как Парацельс и Кальвин, Руссо, Песталоцци и Готфрид Келлер. Да, так низвергаются кумиры прошлого. Вот и Гамсун тоже. Он оказался, вероятно, самой асоциальной личностью нашего времени. Да, в наше время быть только мастером недостаточно. Прежде всего надо быть цельной личностью, а норвежец этот никакая не личность. Но, бедняжка ты мой Ганзельхен, твоя женушка Эли забивает тебе голову литературными разговорами, тогда как там у тебя, несомненно, совсем другие заботы. Как хорошо, мой милый, что с тобой я могу обо всем поговорить. Это мое единственное утешение».
В другом письме тех дней (октябрь 1941 года) она опять горько сетует, что получает от него только открытки с лаконичными приветами.
«Почему не пишешь мне о своих переживаниях и впечатлениях? Так ужасны они? Но твоя женушка хочет все знать, всю правду. Разве я не друг твой, не товарищ? Не знаю, что мешает тебе писать обо всем. Но тогда, дорогой мой, пиши для меня «на после».
И она прислала Гансу маленькую книжку в черном коленкоровом переплете. Пусть станет эта книжка, пожелала она, военным дневником Ганса, и пусть Ганс записывает в нее только правду, чистую правду.
Мы по-прежнему сидели на скамье перед бараками. Некоторое время Ушерт молчал, погруженный в себя. Но вот, подхватив нить своего рассказа, он продолжал:
— Все это время на территории между Смоленском и Москвой кипели страшные бои. Нам было известно, что высшее военное командование планировало уже в октябре завершить войну, планировало, как вы знаете, занять Москву до наступления зимы. Это были чудовищные дни и недели. Наша дивизия почти месяц не выходила из-под огня. Под Ельней мы потеряли только убитыми около тысячи человек, под Вязьмой еще больше. Потом мы вместе с другими соединениями продвинулись в северном направлении. В нашей роте остались в живых только шестьдесят два человека. Пали почти все лейтенанты и фельдфебели. Ганс был временно назначен взводным. Лишь обер-лейтенант Тамм был, казалось, неуязвим для пуль, он неистовствовал, как кровожадный пират. С языка у него не сходил новый афоризм: «Кто боится смерти, тот ее найдет!»
Однажды мы пошли в психическую атаку. В полный рост, с сигаретой в углу рта, накачанные водкой, шли мы вперед, непрерывно стреляя из наших трещоток, словно хотели обсыпать пулями поля. Но русские тоже стреляли, и, надо сказать, неплохо. Наши ряды катастрофически редели, шаги становились нерешительнее.
Вдруг Тамм крикнул: «Проклятье! Черт! Назад!»