Тот, оглянувшись, молча поднял четыре растопыренных пальца.
— Четыре года! — воскликнул Хома. — Так ты, значит, все прошел, халамидник! По-первых, небось хорошо было идти, задрав голову, зеньками весь мир зажирая! Направо: «Матка, яйки!» Налево: «Матка, млеко!» Когда шел к нам, не думал про такой аминь! Думал, что на слабых нарвался, ведь они, дескать, войны не хотят. А как растревожил, так и сам не рад! Приходится босиком скакать по колючей чешской земле. Скачи, скачи, волоцюга, перемеришь голыми пятками мир, узнаешь, какой он широкий! Не влезет ни в чью глотку!
— Что ты их агитируешь? — упрекнул Хому Денис, шагая рядом с Чернышом. — Ты же видишь, они еще в себя не пришли.
— Разве я агитирую? — возражал Хаецкий. — Я только объясняю, какая она есть, наша правда! Не трогаешь нас — мы смирные и мирные, затронешь — пеняй на себя.
На автостраде снова было людно. Со всех концов леса возвращались подразделения, возбужденные, распалившиеся, бодрые. Как будто не из утомительного боя выходили, а только сейчас собирались в бой. Гнали косяками пленных, несли какие-то трофеи, волочили по земле фашистские знамена. Оседланные лошади с налитыми кровью глазами испуганно метались по долине, вырывались на асфальт. Уздечки в цветах, гривы в лентах… Маковей узнал среди них и лошадь Шуры. Запаленно храпя, она летела без своей всадницы вдоль автострады, и седло на ней, повернувшись на подпругах, сползало вниз, болталось на животе.
Передав генерала братьям Блаженко и сразу же забыв о нем, Маковей кинулся ловить Шурину лошадь. Сагайда и Черныш бросились к нему на подмогу. Но дрожащая, встревоженная лошадь не далась им в руки: опалив ловцов горячим дыханием, она проскочила между ними и, звонко выстукивая подковами, помчалась вперед.
Внизу, возле виадука, медсанбатовские машины забирали раненых.
«Как их много! — вздрогнул Маковей. — Лежат на дороге, выходят, окровавленные, из лесу… И кажется, большинство из нашего батальона. Даже комбата Чумаченко офицеры ведут под руки. Без фуражки он совсем седой… А кого-то несут на плащ-палатке… А кому-то уже копают край дороги могилу… И Шовкун идет с забинтованной головой… Что ж это такое?»
Шовкун, заметив минометчиков, быстро пошел к ним навстречу. Приближался, позванивая медалями, забрызганными яркой, еще свежей кровью. Маковею стало страшно: глаза Шовкуна были полны слез.
На этом обрывалось последнее ясное восприятие Маковея. Дальше все уже пошло кошмарной коловертью, пролетали в сознании только отдельные, болезненно яркие обрывки окружающего. Мир наполнился угаром, как огромная душегубка.
На рябой трофейной палатке автоматчики несли Ясногорскую.
— Он выстрелил ей в спину из-за дерева, когда она перевязывала нашего комбата… Двумя разрывными подряд.
«Кто он? Почему из-за дерева? Почему в спину?» — думал телефонист, слушая суматошный гомон вокруг, куда-то торопясь за товарищами, путаясь в цепкой прибитой траве. Не заметил, как очутился в тесной толпе и, ступая нога в ногу с другими, молча побрел за палаткой. С каждым шагом сознание его проваливалось в удушливый мрак. А перед ним среди солдатских пропотевших спин ритмично плыла поднятая палатка, проплывала в туманную безвестность — сквозь бесконечный угар, сквозь конское ржание, сквозь команды, уже звучавшие где-то на опушках, будто ничего и не случилось.
А на палатке лежит навзничь какая-то незнакомая Маковею девушка. Растрепанная, спокойная, в изорванных валенках, в измятых погонах. Нет, это не она! Плывет и плывет, покачиваясь, словно на волнах тумана. Голова бессильно клонится набок, а чья-то рука, загорелая, исцарапанная до крови, время от времени поправляет ее. Кто это? Чья это загорелая рука с разбитым компасом на запястье? Лейтенант Черныш. Без головного убора, сгорбленный, накрест перетянутый через спину пропотевшими ремнями. Бредет рядом с палаткой, то и дело спотыкаясь, отставив назад острые локти, словно толкает впереди себя что-то каторжно тяжелое.
Да, это действительно она лежит, раскинувшись устало и неудобно, в венках, которые забыла снять перед боем!.. Нет венков, нет цветов — одни лишь стебли, оборванные, залитые кровью…
Лежит как живая, неестественно белая, спокойная. Смотрит на Маковея удивленным, неподвижным, раз и навсегда остановившимся взглядом. Вот-вот шевельнутся полуоткрытые губы, оживут в тонкой улыбке, а рука сожмется, чтобы подняться… «Поднимись, улыбнись, вздохни! На, возьми мою силу, мою кровь, мое дыхание!»