Выбрать главу

Потом стреляет второй защитник. На расстоянии тридцати метров. Стреляет, прислонясь к стене. Когда отзвучал выстрел, оказалось, что боец разорван на куски. Вспышка патрона требует простора. А танк в двадцати метрах.

Пепик трясется от ужаса. Ему только семнадцать лет. «Ноги, руки тебе переломаю, если вылезешь из дома», — сказал ему отец. Будь отец здесь, он крикнул бы Пепику: ноги тебе переломаю, если не выстрелишь. Пепик сам знает — и без отца, без приказа: он должен стрелять. Под Берлином бьются красноармейцы, среди них есть и семнадцатилетние добровольцы. В семнадцать лет человек уже взрослый. Пепик целится, целится. Зубы лязгают от страха. Гады фашистские, гады! Язык твердит эти слова машинально, но Пепик чувствует их всем телом.

Танк в пятнадцати метрах.

Пулемет прямой наводкой бьет в баррикаду, гранитные осколки разлетаются во все стороны. Пепик скорчился внизу у щели, словно нарочно сделанной для его фауст-патрона. Есть здесь еще стрелки? Есть здесь еще хоть кто-нибудь? Он чувствует себя совсем одиноким, чувствует страшную ответственность за это мгновение. Он нажимает кнопку и сразу же глохнет, слепнет, ничего не сознает, не ощущает, не обоняет.

К нему выбегают из домов, его целуют и обнимают, и только тогда он приходит в себя. Что он, стоит? Или лежит? И не разорван на тысячи кусков? Ах нет, он сидит на корточках, как ребенок, крадущий фасоль с грядки. Рукоятка патрона все еще торчит у него под мышкой.

Его поднимают, ставят на ноги, кто-то восторженно треплет Пепика по плечу. Гляди-ка, какой молодец! А?

Только теперь он видит стального зверя. Брюхо танка разворочено и дымится, легкое пламя горящего бензина лижет его пятки. Прилив счастья воскрешает Пепика, он оживает в дружеских мужских объятиях. Его чуть не душат от восторга.

Пепик отбрасывает пустую рукоятку. Еще раз глядит на подбитое чудовище. Потом сплевывает, таращит голубые телячьи глаза и говорит, задыхаясь от счастья:

— Вот это да!.. Вот это… здорово!

Перевели с чешского Н. Касаткина и С. Шмераль.

Мария Пуйманова

ЖИЗНЬ

Над баррикадой на Кладненском шоссе забрезжил тоскливый рассвет. Повеяло предутренним холодком, зябко зачирикали птицы, ветер прошелестел в листве деревьев. Горожанину, привыкшему бодрствовать лишь при искусственном освещении, в такие минуты становится грустно. Станиславу Гамзе эта грусть была знакома еще и в мирные времена, а сейчас он ощутил ее с особой силой: ведь в дни восстания он почти не смыкал глаз.

Дни, не разделенные промежутками сна, сливались один с другим, прилипали, как платье на давно не мытом теле; все перепуталось в усталом мозгу Станислава. Вторник сегодня или среда? Вчера или позавчера погиб Шварц? Да, да, коллега Шварц, из университетской библиотеки, тот самый, у которого хватило смелости сочувственно пожать руку Стане, когда Елена погибла в дни «гейдрихиады», этот Шварц пал на баррикаде у Карлова моста. Значит, он все-таки по-настоящему любил Прагу! Он уже не услышал потрясающей вести о пожаре в Граде. Эта весть так ошеломила Станю, что он еще и сейчас не совсем пришел в себя, хотя, слава богу, сообщение оказалось ложным. Разве можно верить гитлеровцам?! И думать нечего! Германия вчера капитулировала, но маньяки в черных мундирах знать ничего не хотят и все еще неистовствуют. Сегодня их зенитки били с укреплений на Летной. В Бржевнове — сущий ад. Гитлеровцы еще держатся у Оленьего рва и дальше — на виноградниках святого Вацлава до самого Кларова. Сердце Праги — Староместский рынок — горит, Панкрац зияет, как открытая рана.

Далеко за границей, откуда до нас доходят только радиоволны, — там уже мир. Вчера чешское радио из Америки сообщило, что весь Нью-Йорк веселится и танцует. Над Манхэттеном кружат самолеты и сбрасывают на город мириады белых конфетти. В ослепительном свете неоновых реклам «снег мира» падает на Бродвей, на реку Гудзон, на Нью-Йоркский порт. Огни вращающихся прожекторов озаряют статую Свободы, запорошенную «снегом мира», снегом мая. Об этом рассказала Станиславу Андела. Она принесла на баррикаду термосы с горячим чаем и сообщила все, что слышала по радио. Эх, дай-ка сюда чаю, а эту новость можешь оставить при себе, она только раздражает!

— Они там празднуют, а Праге тем временем будет крышка, — сухо заметил Рудла, сидя за железными прутьями, под защитой баррикады. — Слышите?

Со стороны здания кадетского корпуса бухали зенитки.

Весь мир радуется и забыл о нас. Из глубин памяти Станислава поднялись горькие воспоминания об унизительных судетских событиях, и всем своим существом он вновь ощутил одиночество чешского народа. Что сказал о нас в те дни Чемберлен: «К чему воевать из-за такой маленькой, никому не известной страны?» Он тоже тогда восхвалял мир, да еще как!