В то время подобные мысли казались мне чудовищными. Невзирая на все, что я перевидал и пережил, во мне еще глубоко коренились прежние понятия о чести и верности. И все-таки — вам может показаться это странным — я думал: в совете такой женщины, как она, умной, искренней, немки до мозга костей, не может быть ничего бесчестного.
Эльфрида Вальсроде была горда своим Гансом, который отказался выполнить ронявший его человеческое достоинство приказ стать палачом. Пусть она и пребывала в неведении, чем все это кончилось, но Ганс, говорила она, поступил по совести, как человек волевой, так, как она и ждала от него. Я не решился рассказать ей, что Ганс дважды был готов перейти к русским и что оба раза я ему помешал.
Эльфрида попросила меня со всеми подробностями повторить историю ареста Ганса.
Я еще не закончил рассказа, когда в комнату вошел профессор Вальсроде. Эльфрида сделала мне знак — отец, дескать, не должен знать о нашем разговоре.
Профессор — высокий, плотный человек — сердечно поздоровался со мной, тотчас поинтересовался характером моего ранения и распорядился в честь гостя принести к столу бутылку вина, чуть ли не последнюю, — как он заверил, — и даже предложил мне сигару. Пришлось рассказывать о зимней кампании на Востоке.
— Прошло три недели. К Эльфриде я все это время не заходил. Меня угнетала неизвестность о судьбе Ганса Шпербера. Я написал Альберту Мергесу, но ответа еще не получил.
За эти дни и недели, пока заживала моя рана, у меня было предостаточно времени как следует продумать все наши разговоры с Эльфридой Вальсроде. Удручающая картина, которую представлял собой Берлин, подавленное настроение людей, неприкрытое возмущение войной, высказываемое теми, кто тебе доверял, — все это подтвердило и углубило новое направление моих мыслей.
В одно прекрасное утро я получил открытку с единственной строчкой: «Прошу вас, зайдите ко мне. Ваша Эльфрида Вальсроде». В тот же день я был у нее.
Она встретила меня без единого слова. Только уже в комнате обратилась ко мне с вопросом: «Вы действительно не знали, что Ганса нет?»
Теперь я заметил, что она вся в черном. Очевидно, я вдруг сильно побелел, так как она только кивнула и отвернулась.
Родители Ганса получили письмо. Эльфрида протянула его мне. Я прочел:
«Многоуважаемый господин Шпербер!
Мне выпала неприятная обязанность известить вас, что сын Ваш Ганс Шпербер, ефрейтор 3-го батальона 163-го пехотного полка, умер 23 декабря 1941 года на Востоке, на подступах к Москве.
С соболезнованием
Эльфрида стояла у окна, спиной ко мне. Она не плакала, она смотрела вниз, на улицу. Вдруг резко повернулась. Я прошептал в смятении:
«Я действительно ничего не знал!»
Она подошла ближе, спросила:
«Скажите прямо, что вы думаете об этом письме?»
«Оно очень… очень странно сформулировано!»
«Да, по-моему тоже. Ничего о героической смерти за фюрера и народ, ведь обычно так это сообщается, правда? Двадцать третьего декабря он был еще под арестом?»
Я догадывался, что обер-лейтенант Тамм выполнил угрозу, но не решался высказать вслух догадку, ставшую уже уверенностью. Она заметила мое смятение и подошла еще ближе.
«Вы что-то утаиваете от меня? Почему?»
«Фройляйн Вальсроде, боюсь, что его застрелили».
Она молча смотрела на меня. Губы у нее дрожали, но она сдерживалась. Медленно опустилась в кресло, тихо произнесла:
«Быть может, расскажете?»
Я все рассказал. И то, что Ганс назвал свой дневник завещанием. Она сидела передо мной, глаза ее были закрыты, но она не плакала.
Когда я кончил, наступило долгое молчание. Потом она встала, взглянула на меня, сказала:
«Благодарю вас, дорогой друг! Благодарю!» — прошла мимо и вышла из комнаты.
Я ждал. Она не вернулась. Ждал долго. Никто не приходил.
Тогда я тихо, на цыпочках, вышел из комнаты и из дома.
— Прошло еще несколько недель. Эльфрида не давала о себе знать. О смерти Ганса я получил подтверждение и от Альберта Мергеса. Он прислал открытку, в ней была строчка: «Да, Ганса больше нет, и Тамма тоже».