Выбрать главу

— А ты не для Родомила ли, часом, собрался наверх?

Млад покачал головой и потупился — он ненавидел что-то скрывать именно потому, что врать ему никогда не удавалось достоверно.

— Младик, не смей этого делать, слышишь?

Он взял ее за руку и снова покачал головой:

— Дана, я сам решу… Я сильный шаман, я знаю, что делаю. Не надо, я не хочу это обсуждать…

До вечера они просидели у Млада, вчетвером, и даже позвали Хийси в дом, чего не делали и в сильные морозы. Пес нерешительно остановился на пороге, и Младу пришлось его подтолкнуть. Хийси огляделся и прилег у входа, понимая, что ему оказана великая честь, и злоупотреблять добротой хозяев не стоит.

Пока топилась печь, они рассказывали страшные сказки, как и положено в этот день: под завывание ветра за окном, в сумрачном свете самого короткого дня. Шаманята ежились, но храбрились, Дана же бледнела и прижималась к боку Млада, отчего его рассказы становились еще мрачней и угрюмей.

— Долго выслеживал старый охотник шатуна, три дня ходил за ним по лесу, на четвертый день наткнулся на свежий след. А медведь словно почуял слежку — на дневку не остановился. Пока охотник его догонял, уже и темнеть стало — зимой в лесу быстро темнеет. Оглянуться не успел охотник, а уже не сумерки, а темная ночь. Вот тогда-то он медведя и увидел: бредет по снегу, еле-еле, не оглядывается: худой, ободранный. Тяжело ему по снегу идти, наст его не держит, а сугробы — ему по грудь. Охотник в снегоступах поближе подобрался, а окликнуть медведя боязно: сильный зверь, голодный, злой.

— А зачем его окликать? — шепотом спросила Дана.

— Нельзя в хозяина леса стрелять, когда он тебя не видит.

— А почему?

— Слушай. Зашел охотник сбоку, отложил рогатину, натянул лук, прицелился. Хочет крикнуть, а язык не ворочается: страшно. Ночь кругом, а он с шатуном один на один. Так и выстрелил, точно в глаз попал. Упал медведь мертвым. Обрадовался охотник, подошел поближе, но рогатину, на всякий случай, в руках крепко держит — медведь зверь хитрый, может и мертвым прикинуться. Посмотрел — нет, убитый медведь, не прикидывается. Хотел палку в пасть медведю вставить, чтоб душу его на волю выпустить, и сук сломал, но как тронул медвежью морду, как попытался рот ему раскрыть — да тут клыки звериные и увидел. Блестят в темноте, только не клацают, так и кажется, что сейчас в руку вопьются. Испугался охотник, руку отдернул, сучок выбросил. Ну, начал шкуру с него драть. А холодно в лесу, темно… Того и гляди волки живую кровь почуют. Да и не только волки зимой по лесу бродят…

— А кто еще? — спросил Ширяй.

— О других — в другой сказке. В общем, кое-как шкуру содрал, без всякого уважения. Только голову оставил, так и не смог до морды дотронуться. Смотрит, а медведь тощий, кожа да кости, и мяса-то нету. А до дома далеко… Тащить его кости на себе — никакого смысла. Подумал-подумал охотник, отрубил медведю заднюю лапу — на холодец, сложил шкуру, а остальное похоронить решил. Снег разрыл, ковырнул землю пару раз — мерзлая земля, хоть топором по ней бей… Делать нечего, положил медвежью тушу в сугроб, снежком кой-как присыпал и домой пошел. Долго шел, на следующий день к вечеру до дома добрался. «На, — говорит, — тебе, жена, лапу — вари холодец, держи шкуру — щипли на пряжу». И спать лег, на печку — устал, четверо суток по лесу мотался. Баба лапу в котел положила, в печь поставила. Сидит со шкурой в руках, мех медвежий щиплет. А уж стемнело…

— Ой, мама… — шепнула Дана Младу в ухо.

— Это еще не мама… — вздохнул он и обхватил рукой ее плечо, — Тут слышит под окном голос: глухой такой, жалобный. Вроде, на песню похоже: «Кто-то мясо мое варит, кто-то кожу мою сушит, кто-то шерсть мою прядет». И скрип: тихий-тихий, тонкий-тонкий…

— А че за скрип-то? — раскрыл рот Добробой.

— Слушай. Испугалась баба, сидит ни жива — ни мертва, а за окном темно, тихо, только скрипит что-то. И вроде как ближе и ближе. И опять голос, под самым окном почти: «Баба мясо мое варит, баба кожу мою сушит, баба шерсть мою прядет». Хотела она мужа разбудить, да от страха шевельнуться не может: руки опустила и молчит, язык к нёбу присох. Слышит — а скрип к крыльцу приближается: тихий-тихий, тонкий-тонкий. А потом как стукнуло что по ступеньке, глухо стукнуло, так дерево об дерево стучит. И опять. Стукнет и скрипнет потом. Слышит — дверь в сени отворяется. И под самой дверью голос: «Здесь мясо мое варят, здесь кожу мою сушат, шерстку здесь мою прядут». Выронила баба шкуру из рук, охотник услышал — проснулся. С печки соскочил, да подвернул ногу — стоит и шагу ступить не может. Тут дверь распахивается…

— О-ё-ёй, — запищала Дана, — не надо дальше, не надо!

Млад прижал ее к себе покрепче:

— Надо, раз уж начали. Открывается, значит, дверь, а на пороге шатун стоит, без шкуры. На человека похож, только голова медвежья. А вместо отрубленной ноги липовая колодка приделана. Глаза светятся, пасть щерится — клыки блестят и клацают. Увидел его баба и упала замертво. А охотник бежать хотел, но на ногу наступить не может. Подошел к нему медведь и спрашивает: «Ты меня исподтишка убил?» «Убил» — отвечает охотник. «Ты душу мою на волю выпустил?» «Не выпустил». «Ты на мне шубу расстегнул?» «Не расстегивал». «Ты кости мои похоронил?» «Не хоронил». «Так что ж жена твоя мясо мое варит да шерстку мою щиплет?» И загрыз охотника. Шкуру на плечи накинул и пошел прочь — обратно в лес. И, говорят, той зимой часто возле деревни встречали следы: три ноги медвежьи, а одна — вроде как липовая колодка.

Немного помолчали.

— Ой, Млад Мстиславич… — выдохнул, наконец, Добробой, — страх-то какой…

— Для детей это, — пожал плечами бледный Ширяй.

— Ой, взрослый-то нашелся! — повернулась к нему Дана, — кто вчера руки-то в угли совал?

— А это не твое дело, куда я руки сую!

— Дана, не трогай его. Пусть его храбриться, — Млад посмотрел на Ширяя, — а ты не груби, сколько раз говорил.

Добробой, вовремя спохватившись, достал из печи ржаной каравай, с медом внутри, и очень обиделся на Млада, который сказал, что попробует его завтра.

— Ты что, без нас наверх пойдешь? — спросил Ширяй.

— Да, без вас, — кивнул Млад.

— Почему? — удивился Добробой.

— Мне надо. И я не собираюсь вам ничего объяснять.

— Очень здорово! — фыркнул Ширяй, — учитель называется!

— Поговори! — Дана легонько хлопнула его по затылку.

— И поговорю! — вскинулся тот.

— Сиди уж… — проворчал Млад, — ты и бубна в руках не удержишь.

— А я? — тут же влез Добробой.

— А ты не бросишь товарища в беде, — усмехнулся Млад, — пора собираться на праздник.

— Нет, ну как же ты каравай-то не попробуешь, а? — расстроено спросил Добробой, — Карачун ведь. Положено.

— Ничего, дед Карачун меня простит как-нибудь. Сами ешьте.

— Да скотине и то положено давать… — вздохнул Добробой.

— Вон наша скотина, у двери спит, — улыбнулся Млад.

Хийси, словно догадавшись, что о нем идет речь, пару раз стукнул хвостом по полу.

— Слышь, Млад Мстиславич… — Ширяй поманил его к себе и потом зашептал на ухо, — съешь каравая, ничего тебе не будет, ты и так поднимешься, я же знаю. Нехорошо это. Я Дану Глебовну пугать не хочу, а то б при всех сказал. Это ж от безвременной смерти оберег.

— Да что ты, парень? Какая безвременная смерть? — улыбнулся Млад, — завтра съем, каравай весь год оберегом будет.

— Нет, ты сегодня съешь, слышишь? Сегодня.

— Перестань. Мне сегодня надо чистым быть. Я собираюсь высоко лететь.

Добробой тем временем отрезал кусок каравая и уговаривал Хийси его съесть. Пес не очень любил хлеб, облизал мед, а остальное опустил между передних лап и выжидающе смотрел на обглоданный кусок.

— Хийси! — Добробой топнул ногой, — а ну-ка быстро! Я что сказал!

— Зажрался… — проворчал Ширяй.

— Да ну вас, — усмехнулся Млад, забрал у собаки недоеденный кусок и намазал его маслом, — Хийси, мальчик… Давай, лопай. С маслом-то получше будет.

Счастливый пес заглотил оберег от безвременной смерти и лениво застучал хвостом по полу, радуясь, что угодил хозяину.