Выбрать главу

За окнами автобуса мелькали дома, встречные машины, высокие металлические опоры с фонарями, стриженые кроны темных безлистных деревьев. Автобус двигался в плотном потоке автомобилей, в которых находились люди, не ведающие о случившемся. И это показалось Алле странным. Была уверена, что вся Москва остановит движение, замрет, склонится в скорби, провожая в последний путь Алексея Горчилова и его товарищей, которые совершили неслыханное. Но Москва шумела, двигалась, дышала, не подозревая о трагедии. И, странное дело, это не оскорбило Аллу, не унизило ее печаль, не вывело из себя окончательно. Наоборот, стало легче дышать, скорбь показалась не так горька и безысходна. С потерей Алексея Горчилова мир не прекращал своего существования. Жизнь вокруг выглядела прочной, надежной, вечной. Тяжесть, давившая сердце, отступила, оставив некоторый холодок. Она понимала свою беду, свою утрату. Этим по-прежнему было занято сознание. И в то же время способна была думать о чем-то ином, способна видеть, запоминать и вспоминать об ином. Глядя на дома, на шумный поток машин, на высокую эстакаду, по которой двигался автобус, на дорожную развязку под эстакадой, узнавала, что едут по Садовому кольцу и выехали на площадь. А вот другая площадь, и тоже знакомая. Уже когда миновали ее, двигались по улице Горького, между рядов плотно прижатых одно к другому зданий, поняла, что промелькнула площадь Маяковского. Как подтверждение в памяти встали белые четырехгранные колонны зала Чайковского, башенка гостиницы «Пекин», тяжеловатая фигура поэта на пьедестале. Аллу всегда радовал вид Белорусского вокзала: удобное глазу, затейливое строение, крашенное белым и бирюзовым. Некрутой подъем на мост, и вдруг открывающийся Ленинградский проспект с широкими полосами скверов по обеим сторонам основной проезжей части, с малыми подъездными дорожками у зданий. Когда вырываешься из узкой горловины улицы Горького на простор проспекта, кажется, что становится легче дышать.

У открытых могил на специальных носилках были поставлены домовины, произносились речи. Серафима Ильинична не вникала в их суть, казалось, была занята иным: сожалела, что ее дитя хоронят так далеко от дома, в чужом городе. Денно бы и нощно сидела у могилы, моля бога взять и ее поскорей, соединить с сыном. Володя и Лида непременно бы заховали и ее в одной оградке, под одной и той же березкой.

Когда Мария Макоцвет подошла к яме и заглянула в ее глубину и темноту, ей привиделся мир, притененный густо сплетенными ветвями, мир красных сосновых стволов и забеленных снегом полян, темные избы, крытые дранкой, прясла, огораживающие участки, выпас, поднятые свечками стожки сена, насаженные на ошкуренные, вкопанные в землю столбы, покрытые круглыми, как вьетнамские шляпы, навесами, предохраняющими корм от непогоды. И среди всей этой притененной белизны и тишины — потрескивание бревен буйно пылающего дома, лужи крови, дергающийся автомат Христосика и Ваня, ее Иван Трофимович, который всегда ей казался, даже в свои мальчишечьи годы, взрослым, сильным, ничего не страшащимся. Ваня уже почти настиг запыхавшегося, воющего от страха Христосика, еще рывок, еще усилие, и Христосик будет корчиться в могучих руках Ивана Трофимовича, который ей, Маше, дороже всего и всех, который заменил ей отца и мать, успокоил, вытер слезы, дал хлеба. Когда утомленный и недовольный собой возвратился ее Ваня, когда горько стал сетовать на неудачу — не поймал оборотня, — Маруся принялась его уговаривать, гладила Макоцвета по плечам, нашептывая: «Ты одолел его, Ванюша, одолел окончательно. Потому должен усмирить сердце, и взор твой пусть не затуманивается укором и сожалением. Нет его, Христосика, нету. Сгинул, пропал, растворился, развеян по ветру. Ни дна ему, ни покрышки. Ни чести, ни памяти. А тебе, Ваня, хвала и слава, тебя будут знать и вспоминать долго».

Когда строй матросов, подняв кверху карабины, дал согласованный залп, все вокруг преобразилось: терявшие сознание от печали разом выпрямились, глянули на свет прояснившимися глазами; пребывавшие в шоке безразличия и равнодушия, ранее выплакавшие все свои слезы и силы без остатка — почувствовали, что их окатило новым приливом страдания, переполненные болью, они всплескивали руками, заламывали их за головы, падали на холмики глины, выросшие над могилами.