Выбрать главу

При воспоминании множества смертей, так или иначе за­трагивавших его, всходила на чело какая-то хмурая грусть; хмурая от затаённого страха перед этой рекой с неведомым устьем. Разумеется, всё это “элегии”, вздор; жизнь никогда не исчезает, меняется лишь её текучая наличность…. Но эта мысль, верная логически, всё-таки не успо­каивала. Почему? - мысленно вопрошал Илья, привыкший рефлектировать по всякому поводу. И нашёл объяснение: исчезала непо­вторимость! И этой неповторимости было жаль. Конечно, она исчезает, чтобы смениться другой неповторимостью, но…, теперь уже далёкой от тебя. Да, в этом всё дело: уходит в ничто конкретность твоей жизни: ты как бы умираешь вчуже. Бывшее живым погребается в памяти, становясь при этом только твоим, неразделённым. Да, оно живо в памяти, но уже не живёт тебе навстречу в другом, близком человеке. Любопытно предположить: если мы уходим в чью-то память, то, может быть, и рождаемся из па­мяти? Нет ли здесь переклички с Платоном…?

Вера никогда не верила в смерть: в окончательную смерть. Она была убеждена, что атомы её тела, несущие на себе неизгладимую печать её личности, пройдя через множе­ство превращений, в конце концов, найдут друг друга и вос­соединятся в том же точно сочетании, в каком находились при жизни её, и вновь на свет для новой жизни явится не кто-нибудь, а она, Вирсавия Агансонянц.

Илья не слишком старался разубедить её, потому что сам был склонен думать почти так же. Он знал, конечно, что по законам термодинамики атомы рассеются по лику земли и затем будут выметены в космос, и никогда уже вновь не со­берутся вместе; но верил, что этого и не нужно, так как не умирающая душа подберет себе новые атомы, не хуже преж­них, и построит из них себе тело, новое и молодое.

Ещё Вера не верила врачам. Происходило это неверие не от сомнения в их профессиональных качествах или невы­годного для наших докторов сравнения с западными колле­гами, а от сомнения в их стремлении оказать добро ближне­му. Она совершенно резонно полагала, что без такого стремления помочь человеку всерьёз нельзя. Словом, она подозревала в наших врачах не добрых самаритян, а хитрых фарисеев или агентов изощрённой системы социального угнетения, прикрытой маской милосердия. В этом мнении ей было тем легче утвердиться, что она столк­нулась с медициной в её наиболее проблематичной психиат­рической ипостаси, то есть там, где медицина почти откро­венно мстит людям за своё бессилие и, за невозможностью служить добру, служит злу.

Вот почему Вера отказывалась от медицинской помощи. Хотя, возможно, за этим пряталось и нежелание признавать свою болезнь. Примерно так же она, в своё время, не желала признавать немецкий плен, в котором волею судеб оказа­лась.

*

Уже полгода жила она с девчатами в лагере для “ост арбайтен”. Лагерь стоял на горе, в живописной лесистой ме­стности Вестервальде, земли Гессен. Тут же располагался завод по производству белой жести, “Вайсблех”. Был канун 1943-го. Девчата актив­но готовились к празднику встречи Нового Года: тайком на­копали на лесных огородах картошки, стащили с лагерной кухни свеклу и брюкву - единообразную пищу ЗК по обе стороны фронта. Ребята, французы из соседнего лагеря военнопленных подарили елку. Все мы­лись, подшивались, накручивались, гладились, как если бы они были не в фашистском рабстве, а у себя дома.

Одна только Вера молча сидела на крыльце барака, глядя на пламенеющий над лесом закат. Худая, грязная, оборван­ная она ни разу не мылась, не стриглась и не расчёсывалась с того самого дня, как от разрушенного бомбами вокзала на далёкой родине тронулся увозивший её поезд, и бабий вой потёк над перроном, ровные промежутки которого отмеряли немецкие автоматчики с овчарками на поводках.

Едва ли Вера слышала что-либо о назорействе, если не считать странного и непонятного эпитета Христа: “Назорей”, который путался в голове с “Назарянином”. Она приняла обет назорейства спонтанно, не называя его никак, движимая глубоким нравственным чутьём, которым наделя­ет только Жизнеподатель. Не оформившаяся личность её возмущалась рабством и сознавала совестью своей, что за­жить здесь, в лагере нормальной жизнью, как дома, значило предать дом и признать рабство и плен. Вместе с этим преда­тельством разрушилось бы что-то важное в ней, без чего она не знала бы уже, кто она. Но…, ёлка…, Новый Год! Вера была ещё слишком ребёнком, чтобы остаться равнодушной к такому событию.

- Погляди, сколько у тебя вшей!

И она позволила себя остричь. Девчонки оставили ей только чубчик на лбу (не без ассоциации с “Чубчиком” Пет­ра Лещенко). Этот клок волос, выбивавшийся из-под платка, создавал иллюзию причёски.