На другой день, рано утром, часов в пять, раздался стук в окно и возглас: “Авштейн!, Авштейн!”. Ужасно хотелось спать, и я думала: провалился бы ты со своим “авштейном”! Это был полицай. Он построил нас всех у барака, пересчитал и повёл на завод. Завод стоял внизу, под лагерем, и назывался “Вайсблех-верк”, то есть фабрика белой жести. Там изготовляли железо для консервных банок. Нас повели по асфальтированной дорожке на проходную, где каждой выдали карту. Мы должны были выбивать на этой карте время по часам, а потом вставлять эту карту в специальный ящик на стене. Теперь я думаю, зачем они это делали, - ведь мы всё равно были подневольные. Наверное, они нас, русских так воспитывали, приучали к порядку. На карте был табельный номер, и мы, каждая, знали свой номер. С проходной нас привели в цех “Шарингал” - большой, со стеклянной крышей. Вдоль стен там стояли печи. В них накаливали железо, - маленькие пакеты, - а после военнопленные французы раскатывали их на больших вальцах. Дальше стояли ножницы. А ещё дальше, по обе стороны прохода располагались железные столы, похожие на парты. Над головой ездил подъёмный кран. Нам выдали резиновые фартуки, перчатки из “лоси”, без пальцев, только ладонь; и большие, как сабля, ножи с деревянными рукоятками. Показали, как разбивать таким ножом железо и расставили нас за столы. Девчата были все такие юные, маленькие ростом, что наш цех похож был на школьный класс. Сколько раз резали мы свои незащищенные пальцы об острую жесть. На заводе был медпункт, и мы бесконца бегали туда на перевязку.
Работали мы в две смены, а кормили нас два раза в день. Утром голый чай, вкуса шалфея, - не в счёт. А в обед - суп из брюквы (картошки в нём почти не было) и без хлеба. Вечером опять давали суп или горстку тушёной капусты и хлеба 4ООгр. из сои, и грамм по десять маргарина. Придёшь с работы уставшая и стоишь в очереди за обедом. Выхлебаешь этот суп, и как будто ничего не ел. Ещё и сейчас, хоть и прошло много лет, я часто останавливаюсь на мгновение, когда ем, и думаю невольно: вот, сколько хлеба у меня! А тогда казалось, что никогда не наемся, сколько бы хлеба мне не дали.
Однажды, когда мы уже около году пробыли в лагере, случилось, что нам не дали на ужин хлеба: сказали, что не привезли. Девчонки остались голодными и решили все вместе утром на работу не выходить. Вечером, после пустого ужина, Тамара Мордовцева (вечная память!) взяла гитару, - и с нею ещё были две девочки, - и пошли по баракам, громко распевая на мотив “Проса” частушку, с такими словами: “а мы завтра на работу не пойдем, не пойдём!”
Поутру полицай начал стучать палкой по ставням и кричать свой “авштейн”, а никто и не выходит! Я, конечно, была рада: хоть высплюсь разок. О последствиях как-то по-детски не думалось.
Но вот, около десяти утра подъехала военная машина с солдатами и с ними полицаймастер. И начали нас вышвыривать из барака, непричесанных, неумытых, полуодетых. Построили, отругали за забастовку и отправили строем на работу. А мы встали на своих рабочих местах и не работали: ждали, когда нам выдадут наш хлеб. Сколько мы тогда переговорили о домашней еде, стоя за столами! Своими воспоминаниями мы вроде наедались. Наконец, нам привезли хлеб прямо в цех. Пока мы не спеша ели его, прошло ещё около часу, так что мы приступили тогда к работе что-то около двенадцати. Немцы из технического персонала смотрели на нас с любопытством: сами-то они давно уж не бастовали. Так мы отстояли свою пайку. Вроде и неплохо - доказать себе и немцам, что мы не безропотные скоты, но в то же время получалось, что мы так освоились со своим положением, что начали отстаивать связанные с ним нищенские права.
Но и то сказать: вестей с фронтов не было. Душой мы все, конечно, были на родине, но никто не мог сказать, что с ней? Когда мы уезжали в Германию, наши всё отступали. Здесь бомбили только англичане, и мы, если и ждали освобождения, то больше с западной стороны. Работали мы, конечно, плохо: честного усердия не было у нас, и каждый вредил, как мог: сам, ни с кем не сговариваясь.