Конечно, это был выход, и даже с экономией наличных средств, которые были скудны, но в то же время какой-то неприятный выход.
Умом Илья понял, что это - очень благородно, и поступок Рустама нашёл отклик в его идеализме, и всё же ощущалась трезвящая неприятность, от того, что ему, оказывается, помогли нелицеприятно: не потому, что он персонально понравился товарищу; не в порыве юношеской любви, к которой он привык как к субстанции добра в отношениях с друзьями, а в угоду какому-то моральному головному принципу, которому отныне обязался неволею следовать и Илья. Ему будто преподали урок нравственности - как раз то, чего русский человек терпеть не может.
Несмотря на помянутую поведенческую “нестыковку”, отныне их, то есть Рустама и Илью, можно стало видеть вышагивающими по улицам вдвоём. Крепкий контакт был установлен, Илья уловлен в сети благодарности, и Рустам начал осторожную обличительную пропаганду.
Илью, однако, трудно было сбить такой чепухой, как плохое движение трамваев. У него был государственный ум, и он ясно видел вполне основательные причины общественных неурядиц.
Ему и раньше приходилось встречаться с людьми, критически настроенными в отношении к советской власти. Когда он, ещё подростком, пришёл на завод, споры с иными из рабочих, в которых Илья отстаивал советские идеалы, случалось, доводили его до слёз. Приходилось ему и делом подтверждать свои убеждения, когда он согласился на опасную работу кессонщика, чтобы доказать своему оппоненту, что его “осанна советскому строю проистекает отнюдь не от белых рук. Но то всё были свои люди. Они могли говорить что угодно и сколь угодно резко, всё равно нутром Илья чуял в них своих, и потому не боялся их, а раз не боялся, то, значит, не было и мыслей о каких-либо общественных санкциях против этих людей.
В случае с Рустамом, однако, Илья не чувствовал никакого свойства, напротив, Илья явственно почувствовал чужое: психологически этот странный восточный “дворянчик” был ему непонятен. Ему вдруг пришло в голову, что ведь именно такого сорта молодые люди устраивают теперь беспорядки в Чехословакии. Это открытие поразило его, так как он не мог ожидать встретить подобных “западных” фашиствующих типчиков в своей родной стране. Случилось, правда, не так давно, что они с отцом “ловили” вечерком разные волны по вновь купленному радиоприёмнику и поймали радиостанцию Би-би-си, и он услышал о судебном процессе в Москве над какими-то писателями, которые сравнивали советскую власть с фашизмом и обзывали русских женщин “беременными таксами”. Илья, конечно, был страшно возмущён этими отщепенцами, но, тем не менее, отметил точность сравнения с таксой. Всё это было, однако, так далеко, - здесь же он впервые ощутил “врага” рядом с собой, и в голову его даже закралась мысль о том, что, пожалуй, следует донести об этом человеке в органы безопасности. Но перейти в действие эта мысль не могла, в силу всё той же привычки к киношной жизни, состоящей только из переживаний; к жизни болельщика, никогда не притронувшегося ногою к мячу. Вместо этого Илья начал горячо спорить с Рустамом, употребив на то всю силу своей немалой эрудиции. Рустам же, столкнувшись со столь горячим и квалифицированным отпором, опешил. “Ну, если у этого строя такие защитники, то поколебать его будет трудно”, - подумал он.
После первого пропагандистского поражения Рустам не стал более пытаться переубедить вновь обретенного приятеля.
Связь их, однако, на этом не оборвалась, а, напротив, окрепла. Илья притягивал Рустама по “принципу дополнительности” (очень модное в то время понятие): было в Илье нечто, не достававшее ему самому; и хотя сознательно Рустам видел в Илье прозелита революции, на деле то был душевный союз двух личностей, испытывающих становление. Вместе они должны были составить растущее целое, более сильное, чем каждый из них в отдельности; и каждый был ступенькой для другого.
Глава 15
“Детство моё, прощай!”
Никита, как обычно, собрался в школу и, - теперь уже тоже, как обычно, - отправился в другую сторону. Последние месяцы он не часто баловал старую школу своим присутствием. В те редкие дни, когда Никита всё же показывался в классе, одноклассники едва могли признать в нём прежнего товарища и первого ученика. Даже своего закрепленного места за партой у Никиты уже не было, и он, приходя, садился на свободное, как вольный бурш, и это, согласитесь, было уж чересчур.