Главное, однако, заключалось в том, что он впервые не случайно, а систематически открылся для самого себя, если не на всю, то на достаточную психическую глубину: и та пучина бессознательного, которая составляла его истину, и которой он не желал знать, была изрядно потеснена. Открывшееся перед Ильей пространство собственной души образовало новое поле активности, работая на котором, он мог самоутверждаться независимо от внешних возможностей, от наличия которых он так зависел раньше.
Всё вместе взятое сообщило Илье личную силу, не бывшую ранее, и её сразу же ощутил Рустам, всегда смущавшийся недостатком мужественности у своего друга. Впоследствии он признавался Илье, что был изумлён и восхищён в тот вечер: что он почувствовал в Илье такую мощь, которая ему самому только снилась. “Так продрать самого себя!” - в глазах Рустама это было великим подвигом. Отныне он стал ждать от Ильи чудес, он готов был поклоняться ему… Но, к сожалению, сила честолюбивого самоуничижения отнюдь не равна силе покаяния. Илья стал сильным, как и Рустам, но скорее силою Противника, чем силою Бога. Вина в тот вечер они так и не выпили по причине сурового ригоризма Ильи. Слово “педалирование” было подхвачено Рустамом, и стало их общим термином для обозначения всякого рода духовного сладострастия.
Глава 21
Предательство.
Хуанито твёрдо решил не посвящать Лючию в свои революционные дела. В нем нарастало, сначала подспудное, а потом и осознанное недоверие к жене. Она осталась за барьером жертвы и клятвы, принесённой Хуаном и его соратниками. Осталась в мире соглашательства и шкурничества, к которому Хуан не мог отнестись без настороженности. Пастухи этого мира охотились на него, как на волка. Последнее время у него выработалась невольная привычка: подымаясь по лестнице к своей квартире, замедлять шаги и прислушиваться к возможному зловещему шуму обыска и засады. Хотя он и понимал, что это бессмысленно, но всё же подчинялся спонтанной сторожкости, следуя древнему инстинкту зверя и прислушиваясь не столько к наружному шуму; сколько к внутренним ощущениям, которые могли сказать больше.
Необходимость считаться с подстерегающей опасностью была частью новой его жизни, которая поглотила его почти без остатка. Он много занимался теоретическими вопросами Революции, интересовался, в этой связи, общими мировоззренческими проблемами, штудировал классиков марксизма и Льва Троцкого, делал конспекты и попутно записывал свои суждения.
Хуан не прятал своих записей, и Лючия тайком просматривала их. Между супругами росло отчуждение, и Лючия болезненно это отчуждение переживала. Тайна, которой окружил себя Хуанито, не могла остаться незамеченной ею, и Лючия, конечно, догадывалась о содержании этой тайны. Она не смела явно нарушать священный покров, задавая мужу бестактные вопросы, но стремилась проникнуть сквозь него самостоятельно. Стремление это отчасти было продиктовано желанием быть прикосновенной к делам мужа и тем восстановить нарушенное душевное с ним единство, но больше - желанием измерить для себя степень опасности, которой подвергался Хуан, а через него и она сама. Кроме того, она немного завидовала Хуану, и в том, что у него есть своя интересная жизнь, которой у неё не было, и в том, что, - как она могла судить по запискам, - Хуан был не без таланта; ей тоже хотелось быть умной и одарённой.
Когда она однажды сказала Хуану с оттенком многозначительности, как бы открывая в себе другому неизвестную ему. возвышающую сторону, что она читает всё, что он пишет, Хуан наружно выказал сдержанность, как бы просто приняв это к сведению, но внутренне он принял это признание с подозрением. Его недоверие к Лючии было уже столь велико, что он проинтерпретировал сказанное чуть ли не как попытку легализовать просмотр его бумаг, с тем, чтобы он, заметив в них какой-либо непорядок, не заподозрил бы тайного обыска.
Подозрительность Хуана передалась и ей. Однажды, когда они вернулись домой после двухдневной отлучки, связанной с болезнью бабушки Лючии, и вошли в свою неприбранную комнатёнку, Лючия, став посреди, растерянно сказала Хуану: “Ты знаешь, мне кажется, здесь кто-то был…”