*
Илья поставил на диск дешёвого моно-проигрывателя пластинку с Бранденбургскими концертами И.С. Баха и прилёг на кровать. Плечи он поместил на высоко взбитую подушку и сцепил кисти рук на затылке. Упокоившись в такой отдохновенной позе, Илья погрузился в музыку, как в интенсивное сновидение.
Литургическая торжественность Баха успокаивала внутреннюю сумятицу, утишала суетные страсти, а на внешнего человека-маску действовала подобно тому, как похоронный марш действует на участников погребального шествия, наводя на лица их торжественную грусть и источая невольную слезу. Музыка помогала им обоим: и внутреннему человеку и внешнему; внутреннему она помогала ощутить спокойное и глубокое дыхание Матери, внешнему же - вспомнить о значительности смысла его теперешнего существования, который заслонялся низкой действительностью нищего быта.
Илья подобен был здесь отшельнику, который, чтобы не прийти в отчаяние от лишений, одиночества и негостеприимства пустыни, вынужден силою ума прозревать в пустынном ландшафте те причины, которые повели его к добровольному изгнанию сюда, на край ойкумены.
Воспоминание это нужно было внешнему человеку как болеутоляющее средство от преследующего чувства вины и боли унижения, и заброшенности. Почти неограниченный досуг в аккуратной комнате, снимаемой им задорого, и музыкальный омут создавали для Ильи убежище, в котором прятался обнажившийся в нём “робкий подросток”, сознающий свою почти неограниченную (или, вернее, неисчислимую) ценность, но в то же время понимающий, что между взрослыми хозяевами жизни эти ценности не котируются.
Музыка переносила Илью в единственно достойный человека мир символа, ритуала, богослужения. Принимаемая им на лицо трагическая маска значительности, вырастающей из осознанной добровольной обречённости, казалось, возвращала ему те минуты решимости, жертвенности и силы, которые он переживал, когда совершал первые свои шаги на путях Господа своего. Он вспоминал о том, кто он поистине, и что делает в мире, и зачем всё, и какой в этом смысл… Вновь обретённое таким образом высокое самосознание бальзамировало раны и возвращало, на время, безнадёжно утраченное душевное равновесие. Сказать правду, без этих часов покоя и удовольствия Илье было бы трудно. Но в любом положении всякому живому существу Бог даёт ощутить сладость жизни, чтобы не возненавидели её чадца Его, и не убили себя сами.
Пластинка между тем доиграла. Часы показывали полдень. Скоро должен был прийти Рустам. Илья встал с постели, нагнулся и выкатил из-под кровати тыкву. Нужно было приниматься за обед. До сего времени Илья знал о существовании такого блюда, как тыквенная каша, только из книг, и никогда не думал, что она станет его ежедневной пищей. Неясно почему, но к кабакам и дыням испытывал Илья врождённое отвращение. Теперь оно чудесным образом исчезло, и Илья получал от вкушения пареной тыквы едва ли не большее наслаждение, чем ранее от самых любимых своих блюд. Килограмм тыквы стоил шесть копеек, и она отлично сохранялась, даже будучи разрезанной.
О, тайны монастырей! Искусственное самоограничение, скудость внешних впечатлений, стресс заброшенности и комплекс вины приводили к тому, что обед превращался в значительное и втайне ожидаемое событие, - так что весь день делился на “до обеда” и “после”. Расслабиться, ощутить сладость жизни, хотя бы в течение жалких получаса или часа - вот чего втайне жаждал земной человек, соблазнённый величием идеальных ценностей, и выполнявший верховную волю, но страдающий по утраченной сытой и вольготной жизни. В томительном ожидании грядущих и обещанных блаженства и торжества он быстро уставал и спешил ухватить хотя бы жалкую тень таковых теперь, в немногие разрешенные часы.
Илья положил на диск проигрывателя пластинку со струнным квартетом Шостаковича и, почти счастливый, принялся за очистку дневной порции тыквы. Сложная музыка возвышала эмоции до сложной разумности, которой Илья держался в сознании своём.
*
А там, в дальнем далеке, Никита тащил тяжёлый баян в оклеенном коричневым тиснёным дерматином фанерном футляре, выгибаясь, как молодое дерево под ветром, обливаясь потом, часто останавливаясь и намечая себе рубежи следующих этапов длинного пути. Ему почему-то казалось, что на занятия он должен приходить со своим баяном. Он видел, как ходили на музыку мальчики и девочки, такие интеллигентные, с изящными футлярами в руках; и старшеклассники из школьного духового оркестра тоже ходили с футлярами под мышкой. Володька Дадашев правда не таскал с собою пианино, а носил только большую нотную папку на шнурках, тёмно-синего цвета, казавшуюся Никите такой красивой и такой отнесённой к высшему классу общества, что он не смел и мечтать о подобной. Но это было само собой понятно, - не понесёшь же, в самом деле, с собою рояль, хотя вот за Рахманиновым возили же повсюду его “Стейнвей”… Но Рахманиновым нужно было ещё стать. Пока же, вместо красивой папки Никита тащил коричневый (активно нелюбимый им цвет!) и громоздкий, и некрасивый футляр с баяном. Учитель музыки почему-то ни разу не намекнул Никите, что можно приходить и без баяна, так как у него был свой, служебный, в классе. Возможно, он думал, что Никиту возят на машине, ведь он был сыном директора…