Выбрать главу

разносчик вторит собственным наречьем.

Ни пяди нет, чтоб отойти в сторонку.

Здесь обонянью защититься нечем:

здесь чистят рыбу, помидоры варят,

воняет сыром, видимо, овечьим.

Торговец, как пират, глядит на скаред,

и, кажется, мечтает с голодухи,

как в воскресенье мяса кус поджарит.

И тучами висят и вьются мухи.

Римская Остерия

Увиты стены виноградом сплошь,

ряды столов и хромоногих кресел.

Здесь отдыха не будет ни на грош,

но чад тебя от Рима занавесил,

от мух жужжащих, от багровых рож, —

довольно: погулял, покуролесил.

Но красное зазря в охотку пьешь —

становишься скорее туп, чем весел.

Два кельнера не движутся с постов,

как цезари: меж тем отряд котов

на свежие обглодки налетает.

Дурман, скандал и вонь: однако вдруг

от ближней церкви колокола звук,

тяжел, как вечность — прогремит и тает.

Теодор Крамер

(1897–1958)

Хлеба в Мархфельде

В дни, когда понатакыно пугал в хлеба

и окучена вся свекловица в бороздах,

убираются грабли и тачки с полей,

и безлюдное море зеленых стеблей

оставляется впитывать влагу и воздух.

И волнуется хлеб от межи до межи, —

только в эти часы убеждаешься толком,

как деревни малы, как они далеки,

и трепещут колючей листвой бодяки,

лубенея на пыльном ветру за проселком.

Постепенно в пшенице твердеет стебло,

избавляются зерна от млечного сока, —

А над ровным простором один верболоз

невысокие кроны вдоль русел вознес,

отражаясь в серебряной глади потока.

Только хлеб в тишине шелестит на ветр,

да кузнечик звенит, — вся земля опочила,

лишь под вечер, предвидя потребу косьбы,

деревушки, в прозрачной дали голубы,

на часок оглашаются пеньем точила.

Последняя улица

Эта улица, где громыхает трамвай

по булыжнику, словно плетется спросонок,

прочь из города, мимо столбов и собак,

мимо хода в ломбард, мимо двери в кабак,

мимо пыльных акаций и жалких лавчонок.

Мимо рынка и мимо солдатских казарм,

прочь, туда, где кончаются камни бордюра,

далеко за последний квартал, за пустырь,

где прибой катафалков, раздавшийся вширь,

гроб за гробом несет тяжело и понуро.

И в конце, на последнем участке пути,

вдруг сужается, чтобы застыть утомленно

у ворот, за которыми годы легки,

где надгробия и восковые венки

принимают прибывших в единое лоно.

* * *

«Если хочет богадельщик…»

Если хочет богадельщик

наскрести на выпивон,

то, стащивши из кладовки

инструменты и веревки,

на пустырь выходит он.

Там, где падаль зарывают —

можно выкопать крота.

Воронье орет нещадно,

и, хотя уже прохладно,

голубеет высота.

Богадельщик в землю тычет

то лопатой, то кайлой.

Он владельца шкурки гладкой

зашибает рукояткой,

чтобы сразу дух долой.

Опекун скандалить станет —

нализались, подлецы!

С кротолова взятки гладки:

лишь винцо шибает в пятки

хмелем затхлой кислецы.

Песня по часам

К восьми над рынком — тишь, теплынь;

как сода, день истаял в синь;

в навозе тонут воробьи,

сидит громила в забытьи

у стойки.

Сойдется в десять цвет пивнух,

в гортань ползет коньячный дух.

Товар панельный в сборе весь,

но за деньгой в карман не лезь:

обчистят.

Вот полночь: наползает мрак,

кто мерзнет — нюхает табак.

Наизготовку — сталь ножа,

от жалости к себе дрожа,

раскиснешь.