Выбрать главу

твердую прибыль тебе гарантирую я.

В зеркало гляну — седеть начинают виски;

груди дряблеют твои, — но пожить по-людски

хоть напоследок мне хочется, так что смотри,

ты уж копи поприлежней, старайся, Мари.

В больничном саду

Куст у чугунных больничных ворот

позднего полон огня.

Я безнадежен, но доктор солжет

чтоб успокоить меня.

Впрочем, врачи сотворили добро,

не колебались, увы,

опухоль снова впихнули в нутро,

ровно заштопали швы.

Цвел бы да цвел бы подсолнух и мак,

длилась бы теплая тишь.

Как прилетел ты, воробышек, так,

милый, назад улетишь.

Сроки исполнятся — канешь но тьму.

Грустно тебе, тяжело.

Глуп человек: неизвестно к чему

рвется, а время — ушло.

Счастье, которое в мире цветет,

видит ли тот, кто здоров?

Очень коричнев гераневый плод,

тиссовый — очень багров.

Вижу, как кружатся краски земли

в солнце, в дожде, на ветру,

вижу курящийся город вдали:

в этом году я умру.

Поздняя песнь

Тропки осенние в росах,

клонится год к забытью,

глажу иззубренный посох,

позднюю песню пою —

знаю, что всеми покинут,

так что в собратья беру

угли, которые стынут,

и дерева на ветру.

Сорваны все оболочки,

горьких утрат не сочту;

там, где кончаются строчки,

вижу одну пустоту.

Ибо истают и сгинут —

лишь доиграю игру —

угли, которые стынут,

и дерева на ветру.

Родиной сброшен со счета,

в чуждом забытый краю,

все же пою для чего-то,

все же кому-то пою:

знаю, меня не отринут,

знаю, послужат добру

угли, которые стынут,

и дерева на ветру.

* * *

«Осенние ветры уныло…»

Осенние ветры уныло

вздыхают, по сучьям хлеща,

крошатся плоды чернобыла,

взметаются споры хвоща,

вращает затылком подсолнух

в тяжелых натеках росы,

и воздух разносит на волнах

последнюю песню косы.

Дрозды средь желтеющих листьев

садятся на гроздья рябин,

в проломах дорогу расчистив,

ползут сорняки из лощин,

молочною пеной туманов

до края долина полна,

в просторы воздушные канув,

от кленов летят семена.

Трещат пересохшие стручья,

каштан осыпает плоды,

дрожит шелковинка паучья

над лужей стоячей воды,

и в поле, пустом и просторном,

в приливе осенней тоски,

взрываются облачком черным

набухшие дождевики.

Кузнечику

Кроха-кузнечик, о чем на меже

стрекот разносится твой?

Не о подруге ли — той, что уже

встретить не чаешь живой?

Небо висит, как стеклянный колпак,

ужас и тьма в вышине, —

тайну открой: не от страха ли так

громко стрекочешь в стерне?

Кроха-кузнечик, как жизнь коротка!

Видишь, пожухли ростки,

видишь, дрожать начинает рука,

видишь, седеют виски.

Душу напевом своим не трави!

Видимо, сроки пришли:

о, погрузиться бы в лоно любви

или же в лоно земли.

Кроха-кузнечик, среди тишины

не умолкай, стрекочи,

небо и зной на двоих нам даны

в этой огромной ночи.

Полон особенной прелести мрак,

сладко брести по жнивью.

Может, услышит хоть кто-нибудь, как

я напоследок пою.

О горечи

Когда вино лакается беспроко,

ни горла, ни души не горяча,

и ты устал, и утро недалеко —

тогда спасает склянка тирлича.

В нем горечи пронзительная злоба,

он оживляет, ибо ядовит:

пусть к сладости уже оглохло небо,