Ловлей жемчуга стал я пытать судьбу
и вылетел с делом этим в трубу,
в Квинсленде женщину я повстречал —
на полмиллиона карман полегчал.
Я завяз у фиджийки этой в сети,
двух парней родила она, черных почти,
но третий мальчишка сверкал белизной,
я подался во Фриско, и он со мной.
Там я бойню завел, а при ней — магазин,
за прилавок встанет, думал, мой сын,
но лишь пил досветла он и спал дотемна,
белокож, синеглаз, а душа — черна.
Он в Синг-Синге сейчас, худой, как скелет,
мне ж в магазине продыху нет,
но черные дети ему неровня,
в Южных Морях не бесчестят меня!
И вот я туда стремлюсь со стыдом,
там у черных детей мой счастливый дом,
оттенок кожи не сущий ли вздор?
Лучше черный трудяга, чем белый вор!..»
Харри Мартинсон
(1904–1978)
Поёт паяц
Пусть — ни звука, ни слова
о житье, о бытие.
Шлягер — слышишь ли — новый
запел шансонье.
Жизни знаю я цену,
радость — в вине.
Для чего же геенну
малевать на стене?
В сердце — песня и трепет.
Ни тревоги в уме.
Лепет в мире, лишь лепет.
Звезды, звезды во тьме.
Эпилог
К цели на ощупь ищем дорогу:
в ответ нам — ветры
летят, рыдая,
чтоб сгинуть вскоре.
Благочестивые, рвемся к богу:
в ответ нам — реки
шумят, впадая
в пучину, в море.
Бредем по пустыне в жгучую даль мы,
единственный компас — наша мечта.
Но едва зашумят над оазисом пальмы —
постигаем: чаша не испита,
с новой надеждой вперяем взгляды
в рыжий простор беспощадной хаммады.
Говорок проходит по каравану,
мы снова смотрим в море песка.
Короче не стала тропа к Иордану,
мираж растаял, цель далека.
Ропот рождается поневоле:
затем ли живем, идем — для того ли?..
Где виснет над севером, скованным стужей,
сиянья полярного бахрома,
на юге, в пустыне, где крик верблюжий
возвещает о жажде, сводящей с ума, —
никто не сумел разыскать доселе
разгадки, нашей конечной цели.
Говорок проходит по каравану,
мы снова смотрим в море песка.
Короче не стала тропа к Иордану,
мираж растаял, цель далека.
Но вперед, от восхода и до восхода,
бредет караван человечьего рода.
Из поэтов Дании
Хальфдан Расмуссен
(1915–2002)
Кое-что о всемогуществе
Пересекаю робкой походкой
луг, что подснежниками зарос,
и, светом весенним залитый, кротко
в небо смотря, задаю вопрос:
во исполненье чьего проекта
почки березы набухли, дрожа?
Ведь, несомненно же, создал некто
кукушкой — кукушку, стрижом — стрижа!
Что за рефлекс такой, и откуда?
Кем придуманы жабы, кем — журавли?
Кто вершит непостижное это чудо
в любом позабытом краю земли?
Одна и та же свершается тайна,
пред которой слова отступить должны.
И всюду мучит людей не случайно
секрет пробуждающейся весны.
Но ни из чуждых краев, ни из отчих
известия о разгадке нет —
и придется мне расписаться за прочих,
проговориться, выдать секрет.
Предположить я, пожалуй, способен:
подает о себе отовсюду намек
ребенок — величествен, крылоподобен,
вездесущий, животворящий божок.
Он танцует во всем, и мир ему тесен,
он везде и всюду, в каждой судьбе,
но главное чудо — что он бессловесен,
и он же — Слово само по себе.
Он вдохновляет и лай собачий,
и кваканье, рвущееся из пруда,
ведь это он — а кто же иначе? —
автор песен ягненка, песен дрозда!